В центре повествования мощная фигура старого заводского мастера Тараса Яценко, человека, который должен выстоять, выдержать, дождаться прихода наших войск, дожить до той счастливой минуты, когда громыхнет первый молот в кузнице мертвого, разоренного завода. Выстоять, стиснув зубы, жить, терпя муки, саботируя все распоряжения оккупационных властей, жить, чувствуя ответственность перед своей семьей, немощными женщинами, малыми детьми: «…никого у них сейчас нет на земле, кроме него, старого деда; он один отвечает перед миром и людьми за всю свою фамилию, за каждого из них, за их жизнь и за их души». Это «гарнизон» Тараса в старом его домике, на городской окраине в Каменном Броде. Однако в повести Горбатова Тарас становится еще и воплощением своего города, распятого, «сведенного судорогой и отчаянием», но не покорившегося, не сдавшегося врагу. Тарас как бы живая история города, его гордая память, его сила и ярость, скрытая, сдерживаемая до поры до времени.
Помните образ Тараса в конце повести? Страшный и грозный в своей ненависти к врагу, озаренный пламенем горящего города, стоит народный мститель Тарас, седой, без шапки, с занесенной над головой стариковской сучковатой палкой, призывая бить, без пощады бить фашистов, не позволить им живыми выбраться отсюда. Думается, не случайно Горбатов выбрал старику Яценко имя Тарас. Вольно или невольно он продолжил давнюю литературную традицию: гоголевскую. Кряжистый, могучий старик Яценко у Горбатова — Тарас. А самого слабого и нестойкого из трех сыновей Тараса писатель назвал Андреем.
Менее подробно в повести разработана линия молодых — дочки Тараса красавицы Насти, погибающей от руки фашистских палачей на виселице, и ее друга Павла. И хотя в общей картине, нарисованной Горбатовым, эти фигуры, быть может, не первоплановые, но они добавляют к ней свою краску. Без них неполной показалась бы панорама народной жизни при оккупантах.
А подлые, мелкие людишки без веры, изменники, готовые ради спасения собственной шкуры продаться немцам, — бывший приятель Степана Яценко — трус Цыплаков, бывший завхоз треста Старчаков, решивший поживиться на народном горе и открыть в городе комиссионный магазин, скупая все за бесценок. Какие в «Непокоренных» нашлись для них слова? Ненависти? Не стоят они того. Скорее презрение и гадливость — вот чувства, которые они внушают. Одно из отвратительных порождений оккупационного быта — наглая, вертлявая девица Лиза, переделавшая свое имя на немецкий манер «Луиза» и щеголяющая в каком-то пестром, крикливом наряде. Впрочем, все в ней было «и не русское, и не немецкое, а какое-то обезьянье». Лизка-Луизка гуляет с немцами, потому что девичий век краток, потому что ей, молодой, гулять хочется. А война, убеждена она, все спишет.
Ничего не спишет. Ничего не простит и ничего не забудет. Об этом не раз говорят и думают в повести ее герои. «Вернутся наши… И все увидят: кто ждал, кто верил, а кто — продал, забыл». Таким, как Лиза-Луиза, уже в разгар немецкой оккупации люди сказали свое осуждающее слово. Помню, в одном из освобожденных донецких городов работники нашей редакции записали песню «Позор девушке, гуляющей с немцем». Имени автора песни никто не знал. Она была безымянной, народной. А пели ее на мотив сошедшей с экрана и очень популярной до войны песни «Спят курганы темные». Песня глубоко взволновала Горбатова. Он вставил ее в «Непокоренных». Ведь песня сильно и жестоко осуждала всех новоиспеченных Лизок-Луизок. Кроме того, писателю очень хотелось, чтобы сохранилась, осталась, не ушла из памяти и эта горькая песня военной поры. Ее слова действительно обжигали:
«Молодая девушка немцу улыбается.
Позабыла девушка о своих друзьях.
Только лишь родителям горя прибавляется,
Горько плачут бедные о милых сыновьях.
Молодая девушка, скоро позабыла ты,
Что когда за Родину длился тяжкий бой,
Что за вас, за девушек, в первом же сражении
Кровь пролил горячую парень молодой».
В сборнике военной прозы Бориса Горбатова едва ли не самым обширным разделом оказались фронтовые очерки и корреспонденции. В этом есть своя закономерность. Как и всякий военный журналист, он многое видел сам, многое узнавал от очевидцев, и его очерки стали своего рода каждодневной летописью увиденного и пережитого. Неравнодушной летописью. Потому что никогда не мог он привыкнуть к увиденному и пережитому, не мог забыть и простить. Слишком спокойные журналисты всегда вызывали в Горбатове чувство острой досады. Среди его статей военных лет одна адресована фронтовому журналисту. С большим темпераментом он обращается к товарищам по перу и оружию, призывая быть беспощадным к врагам и рассказывать суровую правду, с присущей ему постоянной взыскательностью к самому себе; там же пишет, что не может даже в малой степени передать то, что сам же видел. А искать надо такие слова, «чтоб, прочитав их, никто нигде, даже в самом далеком от войны тылу, не смел остаться спокойным».
Сохраняя верность извечному журналистскому правилу, о котором полушутливо, полусерьезно написал Симонов в «Корреспондентской застольной»: «Жив ты или помер — главное, чтоб в номер материал успел ты передать», — Горбатов, как правило, писавший медленно, трудно, привыкший подолгу вынашивать свои замыслы, с оперативными, злободневными статьями и очерками прямо с места события всегда стремился поспеть в номер, о чем красноречиво свидетельствуют даты под многими из них.
Однако оперативность и злободневность очень важное, но не единственное достоинство этих статей и очерков.
Исследователи литературы наверняка отыщут в художественной прозе Горбатова такие подробности, которые встречаются в произведениях Горбатова-журналиста. Ведь работа в газете до войны и в годы войны обогащала Горбатова-спецкора и Горбатова-военкора драгоценным материалом, подсказывала удивительные сюжеты, сводила с людьми необычной судьбы. Но опять-таки и эту черту неверно ставить во главу угла. Дело в том, что статьи, корреспонденции и очерки Горбатова, в свое время срочно отстуканные в родную редакцию по военному телеграфу («главное, чтоб в номер») и не раз питавшие его художественную прозу, не были однодневками, сохраняющими сегодня интерес разве что для специалистов-литературоведов и военных историков. Извлеченные из пожелтевших комплектов старых газет, они как бы прошли суровую проверку временем, подтвердившим, что горбатовские корреспонденции обладают достоинствами произведений художественных. То, что сорок лет назад волновало читателей газет своей злободневностью как живая, правдивая весточка с фронта, сегодня, с дистанции времени, захватывает глубиной и точностью запечатленных художником мгновений войны, уже давно ставших историей и вновь оживших.
В этой связи хочется чуть подробнее сказать об очерке «Горы и люди». Яркими, выразительными красками рисовал он картины сурового фронтового быта, людей, отчаянно дерущихся в горах, неповторимые приморские пейзажи. Горбатов остро переживал трагедию города, над которым днем и ночью висели немецкие самолеты, и писал с восхищением и нежностью о стойкости и мужестве Туапсе: «Города, как люди, имеют свой характер. Есть люди-богатыри, самой природой высеченные для дел геройских, и есть люди тихие, мирные, глубоко штатские, от которых никакого геройства не ждешь. Ленинград, Сталинград, Севастополь — города-богатыри, сама история, революция, войны создали их такими.
Но маленький, полукурортный, глубоко штатский Туапсе… В его неожиданном мужестве есть что-то трогательно-величественное. Война потребовала, и Туапсе стал городом-воином, как десятки советских городов».
Бои на туапсинском направлении, или, как тогда сообщалось в сводках Совинформбюро, «северо-восточнее Туапсе», были долгими, тяжкими, беспощадными. Враг рвался к морю, к Туапсе. Защитники города оборонялись, срывая один за другим назначенные Гитлером сроки захвата города. Об этих боях много написано их непосредственными участниками, а впоследствии и военными историками. Но несколько сердечных, лирических горбатовских строк о небольшом, глубоко штатском южном приморском городе, которому досталась нелегкая военная судьба, добавляют свой запоминающийся штрих.