Так его не допрашивали в особом отделе. А может, и спрашивали, но другими словами, и, внимательно поглядев на него — так, словно в душу глянули, — поверили и направили в строй. Тут ему дали оружие. Он взял винтовку. Она была совсем такая же, как и та, брошенная им в кукурузу, когда сдавался немцам, — обыкновенная русская, трехлинейная, с золотистой ложей и граненым штыком. Отчего же раньше была она для Андрея бесполезным дрекольем, а сейчас показалась грозной силой?
Андрея поставили в строй. Но прежде чем повести пополнение в огонь, командир роты вывел новичков на поле вчерашнего боя и сказал:
— Смотрите!..
И они посмотрели…
Черным снегом было покрыто поле, все истоптанное и истерзанное, сладковатый запах пороха еще витал над ним. А повсюду, как дохлые кони, валялись немецкие танки, обгоревшие и исковерканные; немецкие пушки покорно подымали вверх стволы, как пленные подымают руки; скрючившись и окоченев, лежали околевшие враги, грязные рыжие волосы уже примерзли к земле, в раздавленных касках застыл лед.
От всего поля, перепаханного трактором войны, от поверженного в прах вражьего железа, от могучих следов гусениц наших танков исходил густой и терпкий запах победы, и, глотнув его полной грудью, Андрей подумал с завистью: «А меня тут не было!»
Он сейчас завидовал тем неизвестным солдатам — может, землякам, — что прошли здесь вчера со славою, громя немцев на Дону, гоня их на запад.
— Смотрите! — строго сказал командир. — Смотрите, как наши люди бьются! Как русские бьют.
— Что ж! — ответил Андрей, кусая губы. — Дайте и нам подраться.
— Драки просим! Драки! — нетерпеливо закричали новички. Их будоражил вид и запах победного поля, и их кровь зажигалась пламенем победы.
— Будет вам драка! — усмехнувшись, сказал командир.
На заре они пошли в бой. Они влились в великий поток наших войск, наступающих на врага, и Андрею посчастливилось участвовать в том знаменитом зимнем марше от Волги до Днепра, о котором еще будут писать историки.
Они шли на запад… Навстречу попадались длинные, унылые колонны пленных немцев. Немцы шли в зеленых шинелях с оборванными хлястиками, без ремней, уже не солдаты — пленные. И Андрей злорадно усмехался, глядя на них: «Ага! Вот вы, непобедимые, ну-ну!» — и яростнее кидался в огонь. Бывалые бойцы учили его ремеслу воина. Они знали теперь то, чего не знал он и знать не мог, — он был в плену, а они в боях. Бой — лучшая академия. Зато он мог научить их ненависти. Он рассказывал им о городах, стонущих под сапогом врага. Он говорил им:
— Если б знали вы, с какой тоской и верой ждут нас там, вы дрались бы еще злее!
Когда Миллерово было взято дивизией, где служил Андрей, и села окрест очистились от немцев, Андрей показал товарищам:
— Вот здесь был лагерь смерти!
Он стоял, опаленный боем, окрыленный победой, и глядел на этот пустырь. Еще болталась ржавая колючая проволока… Снег лежал на ней… Он глядел на нее и чуял, как снова закипает в нем жажда мести. Ее ничем не утолить. Под напором советских войск один за другим освобождались города, но Андрею всего было мало. Со смертной тоской ждут, может, об Андрее и не думают, — отец проклял, жена не простила. Ждут штыка русского. Но вот штык в Андреевых руках. Ждут его или не ждут — это он несет им свободу. Это он через дым и кровь рвется домой.
Может, живой и не дойдет. Он не боялся смерти. Он не отлеживался от нее. Командиру отделения, сержанту Власову, он сказал в первый же день:
— Если убьют, сообщите родным. Адресок — вот он!
Но он знал: теперь и мертвый он пойдет домой.
Ему повезло. Он дошел живой. Ранним утром — еще темно было и город утонул в сером мраке — ворвался он одним из первых в город. На знакомых, родных улицах докалывал он последних фашистов.
Ему разрешили забежать домой. Он не постучал в окошко, вошел стремительно, рванул дверь.
— Андрей! — закричала Антонина и бросилась к нему.
Он осторожно обнял ее. Он боялся быть нежным. Пламя боя горело на его черных щеках.
— Папка пришел! — радостно завопила Марийка. — Папка наш совсем пришел!
— Не совсем, дочка! — ответил он. — Мне еще далеко идти.
Он обвел семью жадным, нетерпеливым взором, но отца не нашел.
— Где отец? — хрипло спросил он.
— Он у себя лежит. Раненый, — торопливо ответила Антонина.
Андрей вошел к отцу.
Тарас лежал в постели и на Андрея взглянул, как тому показалось, насмешливо.
— А-а, Андрей! — усмехаясь, протянул старик.
Андрей со злостью сорвал что-то с груди и, зажав в кулаке, сказал отцу:
— Здравствуйте, тату! И прощайте! А это, — он швырнул что-то на стол; тускло звякнуло оно, как полтинник, — жив ли буду, или погибну — берегите! — и выбежал прочь.
Тарас слабым голосом позвал жену.
— Покажи, что он там кинул!
Бабка Евфросинья подала ему медаль.
— «За отвагу», — прочел Тарас и опять усмехнулся. — Убежал? Гордый черт, моей крови!
Вбежал Ленька, как всегда запыхавшийся, как всегда — с новостью.
— Дедушка! — закричал он. — Наши идут и идут!.. Полный город войск! И танки!
— Эх! — слабым голосом произнес Тарас. — Вот беда, не могу я встать! Раненый… А то вывел бы я все свое семейство перед бойцами и самому старшему командиру сказал бы: «Могу тебе, командир, прямо в глаза смотреть и всем твоим воинам. У моей фамилии душа перед родиной чистая…»
— А Насти нет! — прошептала бабка Евфросинья. — И от Никифора сколько месяцев вестей не было.
Никифор, младший сын Тараса, еще осенью был ранен под Сталинградом. Его увезли в госпиталь, за Волгу. Врач, оперировавший его, сказал:
— Жить вы будете, а воевать уж нет — не придется.
Никифор заскучал и спросил врача:
— А что ж я теперь делать буду?
— Что до войны делали?
— Рабочий я. Металлист. Монтажник, — ответил Никифор. — Домны я строил, например…
— Ну, и очень хорошо! — обрадовался врач. — Будете домны строить!
Рядом с Никифором в палате лежало много бойцов. Соседом по койке был примечательный человек, сержант Алексей Куликов, родом пензенский.
— Я, брат, — сказал он Никифору, — в среднем ремонте не первый раз. Починят — и опять пойду. На мне рана заживает быстро.
И действительно, поразительно быстро заживали его раны, даже врачи удивлялись. А Куликов усмехался:
— У нас, у Куликовых, шкура крепкая, к лечению способная. Деды без дохтуров жили, сами раны заживляли. А у меня какие раны? Так, ранения!..
Никифору все было неловко, что с ним здесь так нянчатся. Соскребли с него окопную грязь, отмыли, отбелили и положили в чистые простыни, тихого и просветленного. Никогда и никто так не заботился о его теле. Это тело любила мать и, бывало, ласкали бабы, и сам он двадцать семь лет таскал его по грешной земле; нынче, дырявое, все побитое осколками, оно досталось чужим людям — врачам да сестрам. И вот, гляди-тко, они ухаживают за ним так, точно он драгоценный сосуд. Даже совестно.
Справа от него лежал боец без руки. Он все, бывало, ворчал, недовольный и едой, и врачами, и палатой. Алексей Куликов слушал-слушал, да и спросил однажды:
— Ты что, мил человек, шорник сам?
— Это почему же шорник? — опешил тот.
— Али сапожник? — допытывался Куликов. — Который человек сидячего ремесла, тот поворчать любит. Работа скучная, одинокая — он и развлекает сам себя.
— Ложечник я! — сердито закричал ворчун. — Ложки делал! Вот кто я, если желательно знать. Может, я первый ложечник был на всею Горьковскую область. Может, моей ложкой вся Расея щи хлебала. А теперь меня самого с ложки кормят, руки нет.
— Какой руки-то нет? Правой, что ли? — спросил Никифор.
— А хотя бы и левой! Лучше б мне герман обе ноги оторвал. На что мне ноги? Не плясун. А без руки — куда же я?
— Была бы правая… — утешительно сказал Куликов. — А без левой и приспособиться можно.