Они втащили свои тачки на крепкий, сухой, укатанный грунт грейдера, и первое, что там увидели, — была распростертая женщина.
Она лежала у обочины, подле своей тачки, лицом вниз, на запад…
— Мертвая! — удивленно сказал бухгалтер.
Они столпились над ней, растерянные и подавленные. Окоченевшие руки женщины цепко впились в куль зерна… Мешок свалился с тачки и прорвался. Из него высыпались наземь хлебные зерна, — казалось, мертвые руки женщины пытаются собрать их и собрать не могут.
— Не дошла!.. — тихо прошептала Матрена.
Осторожно, чтоб не задеть мертвую колесами, обошли тачечники труп и молча побрели дальше. И снова была перед ними дорога, рыжая от пыли.
В эту ночь холодный дождь заставил их спрятаться в скирдах сена. К трем мокрым скирдам сбилось множество тачечников. Они облепили их жалким мушиным роем, забились в сено, жались друг к другу, одинаково мокрые и дрожащие. Над скирдами стоял непрерывный кашель, хриплый, больной… Никто не мог уснуть. А дождь падал и падал… Начиналась пора осенних дождей, а все не было земли неразоренной…
И Петушков вдруг подумал: «А может, ее и нет вовсе? Одно мечтание?» Но сейчас же бросился к тачке: «Промокнет продукт!» — и лег на тачку всем телом. А бухгалтер Петр Петрович задыхался в кашле и думал: «Не дойду! Разве в мои годы бродяжат?» Он давился кашлем и сплевывал густую, склизкую мокроту. Всю ночь мерещилась Матрене мертвая женщина, как лежала она, царапая окоченевшими пальцами землю, и все пыталась собрать зерна, и не могла собрать… «А дома, поди, как и у меня, голодные рты ждут. Теперь и не дождутся». Актер громко откашливался: «Гм! Гм!» Он хотел убедиться, что есть еще у него голос. Он даже крикнул что-то хрипло, простуженно. А струйки все ползли по его телу. И всю ночь стояла перед Тарасом мертвая женщина. Стояла во весь рост, протянув к нему руки, как к судьбе. «Определи, Тарас, меру за мои муки!» И он отвечал ей: «Такой меры, женщина, нет».
Утром дождь кончился, взошло солнце, на редкость молодое и веселое. Петушков воспрянул духом.
— Я всю ночь не спал, думал, — торопливо сообщил он. — И знаете, я нашел, отчего нам не везет!
Все молча смотрели на него.
— Мы все бьемся около больших дорог. Ну, ясно, тут — немцы. После них нечего искать. А нам надо в глушь! — крикнул он. — В глушь! Куда нога не ступала!
Он говорил много и горячо, и ему опять поверили, и пошли за ним.
Они ушли с большой дороги и стали пробиваться напрямик, к Дону. Петушков вел их. Одержимый лихорадкой мечты, сжигающей его яростным пламенем, он торопил их, злился, кричал: «В глушь! В глушь!» И они ползли за ним, опухшие, больные, — спотыкались, падали, но ползли.
И вот однажды, в полдень, измученные тачечники вдруг услышали то, чего уж давно не слышали: кричали петухи.
— Слушайте! — ликующе завопил Петушков и, подняв над головой руку, замер.
Но все уж и без того услышали. И остановились. И тоже замерли, не веря тому, что слышат.
Кричали петухи. Кричали так звонко, так весело, так неистово, что на всех лицах невольно появилась теплая, застенчивая улыбка, и каждый вдруг вспомнил самое лучшее, самое счастливое, что было в его жизни: кто детство, кто свадьбу, кто первую удачу. Городские люди, они вспоминали каждый свое. Петушков стоял на цыпочках, замерев от восторга, на его лице было написаны счастье и гордость. Матрена сложила руки на груди, как перед молитвой. Актер снял шляпу. Так стояли они молча и благоговейно.
И вот из лесной чащи выплыла к ним счастливая земля. Старые седые волы медленно тащили возы и глядели на мир недоверчиво, исподлобья. И на возах вздыбились горы серебристой капусты; тугие, как бубны, арбузы глухо гудели, ударяясь друг о друга; из огромных мешков выпирала грудастая картошка; помидоры сочились кровью; в клетках метались неистовые петухи, солидно крякали утки; розовые поросята с тупым удивлением взирали на мир; хмурые мужики длинной хворостиной сердито стегали волов; а подле возов медленно шагали немецкие солдаты и все жевали.
Обоз полз медленно и долго. Мимо тачечников все плыли и плыли высокие возы, проплывали коровы с печальными, покорными глазами, бестарки с золотой пшеницей, хмурые мужики, бабы с заплаканными глазами, жующие немцы… Проплывали и исчезали вдали. Вот и последний воз скрылся в лесной чаще. Прошла, прошумела и растаяла счастливая земля. Актер медленно опустился на тачку и, уткнувшись в шляпу, заплакал.
— Как я их ненавижу! Как я их ненавижу! — сдавленным шепотом произнес Петушков и сжал кулаки. — Я их и брить не мог. Щеки брею — ничего. А как дойдет до горла…
— Тридцать три картошки и шестьдесят шесть ложечек муки, — прошептала Матрена и заплакала. — Боже ж ты мой!
Больше никто ничего не сказал.
Матрена вдруг встала, вытерла рукавом глаза и низко поклонилась Петушкову, потом остальным.
— Спасибо вам, товарищи, за компанию, за доброту вашу. Низкое спасибо!
— Ты что? — испуганно спросил ее Петушков.
— Нельзя мне! — строго сказала Матрена. — Назад пойду. Мои последний запас едят.
— А… а хлеб как же? Что ж привезешь домой?
— Уж как есть. Обменяю где-нибудь или выпрошу за ради Христа.
— Ну, иди! — тихо сказал Петушков и нерешительно обвел глазами спутников. — А мы еще пойдем… немного…
Матрена взялась за тачку и вытащила ее на дорогу.
— Может, покойникам хлеб привезу… — сказала она, — а все идти надо.
— Прощай, Матрена! — негромко сказал Тарас. — Тебе надо дойти.
— Авось дойду! — вздохнула шахтерка.
Тачечники долго смотрели ей вслед. Вот она скрылась…
— Ну-с! — как можно веселее сказал парикмахер и вдруг увидел лицо актера. Тот сидел, закрыв глаза; дряблый подбородок его отвис и дрожал мелко и часто.
«А он не дойдет! — испуганно подумал парикмахер. — Он никуда не дойдет».
— Вам что, плохо? — сочувственно спросил он, осторожно трогая актера за плечо.
— А? Да… Извините… Ослаб! — сознался актер. Он попытался, как всегда, улыбнуться, но улыбка не вышла. Он виновато развел руками. — Вот ведь подлость какая! А? Извините…
Он извинялся за свою немощность, а Петушков вдруг в первый раз почувствовал свою вину перед ним и перед всеми. «Что же я тащу их, старых людей, неведомо куда? Может, и нет на свете неразоренных сел?»
«А какая хорошая мечта была? Красивая!» — пожалел он и, вздохнув, сказал:
— Ну что ж! Зайдем в ближнее село. Поглядим!
Ближнее село оказалось большой, полупустой станицей. Много хат было заколочено досками крест-накрест, еще больше стояло без крыш и дверей, словно лежали среди села трупы непогребенных.
Парикмахер выбрал хату побогаче и постучал в окошко. Выглянула женщина с добрым и больным лицом. Увидев тачечников, она грустно покачала головою.
— Войти можно? — вежливо спросил парикмахер.
— Та можно! — ответила женщина и отперла калитку.
Они вкатили свои тачки в широкий и пустой двор, весь усыпанный желтой листвой, как ковром.
— Ну вот! — весело сказал парикмахер. — Принимай купцов, хозяйка!
— Купцы пришли, а покупателей черт ма! — грустно ответила баба.
— Нет, ты товар погляди, товар! — закричал Петушков. — Ну, давайте! — и обернулся на актера. Тот обессиленный опустился на тачку.
— Что же вы? — шепотом спросил его парикмахер. — Давайте!
Актер только безнадежно махнул рукой в ответ.
— Ну, давайте тогда я… покажу ваше… — Петушков заглянул в тачку актера и вытащил оттуда узлы.
— Напрасно развязывать будете, беспокоиться, — сказала женщина. — Ничего у нас нет, извините.
— Нет, вы поглядите, поглядите! — не унимался Петушков и, развязав узел, широким жестом распахнул перед женщиной все богатство его. Тут были костюмы актера, добротные, щегольские, сразу вызывавшие в памяти всех то далекое, довоенное время, когда и они, тачечники, как люди, ходили в концерты, покупали обновки, обсуждали с портным покрой костюма, как судьбы мира.
— Богато ходили! Чисто! — почтительно сказала женщина и с уважением пощупала сукно костюма.