Мне снился ядерный апокалипсис
В ночь после дня зимнего солнцестояния
Хотя во сне было лето и тепло
Мы с родителями стояли на ж/д платформе
И увидели большой гриб от взрыва со стороны Петербурга
Я видел как вдалеке разрушаются здания
Я видел как птицы не могут летать и падают
Я видел как поднимается пыль
Я видел как взрывная волна приближается словно в фильме
Она заставила нас упасть
Хотя была уже ослабленной расстоянием
Мы находились далеко от эпицентра
Это не ядерный взрыв сказала мама
А простоя мощная бомба.
Мы облегченно вздохнули и на лицах появились улыбки.
Извлекаю из глаз потертые джинсы неба;
фрагменты прохожих; грязные носки
сугробов и ледяные булыжники улиц;
пустые бутылки из-под новостей;
белое худи Русской равнины;
сырость оттепели; искусственный свет
похолодания; ветер дней; сюжеты
прочитанных книг; слова стихотворений,
испачканные снегом, и наступает весна.
Я ходил по бывшему югославскому городу,
чьи здания были разрушены во время бомбардировок
авиацией НАТО; я смотрел на восстановленный Варадинский мост,
соединяющий берега Дуная; ходил по Набережной жертв рейда;
общался с местными жителями, изрядно поседевшими и морщинистыми,
чьи языки еще помнили русский из школьных уроков;
мне было неловко, потому что внутри прорастало ощущение
стыда за нашу нерешительность, нашу слабость,
перемешанную с черствыми хлебными корками девяностых.
Я чувствовал личную ответственность, хотя в 1999 году
был еще ребенком и вряд ли понимал что-то про
«Разворот над Атлантикой» и Приштинский бросок,
в чьих тенях невозможно спрятаться от Солнца.
Каждое утро я спускался из гостиничного номера на завтрак
в футболке с изображением Путина и российского триколора,
собирая коллекцию удивленных взглядов западных поэтов
(нас было около 30), а после выходил на улицу,
расположенную рядом с площадью Свободы, где шумел
славянскими голосами небольшой рынок для туристов,
а над всем возвышалась католическая церковь имени Марии.
Прохожие с интересом рассматривали меня и мою футболку, улыбались,
махали руками, напоминая детей на экскурсионном
автобусе. Думаю, что мне хотелось таким образом сказать им:
я – русский поэт, беру ответственность за все наши промахи и неудачи,
за все наши слабости и ошибки; мы тут, мы с вами, мы вместе.
Я общался с болгарской поэтессой Елкой Няголовой
и македонским поэтом Ристо Василевским (за что благодарю их,
пользуясь случаем). Еще был польский поэт (его имя я не запомнил),
говоривший на русском, но об этом он сказал случайно в последний
день поездки, поскольку, по его словам, нам не о чем разговаривать.
Я фотографировался с американским поэтом Ленсом Хенсоном
и венгерским поэтом Габором Г. Гьюкичем в знак победы
культуры над политикой.
В один из вечеров мы все выступали на европейском литературном фестивале,
где звучал оригинальный текст, а затем перевод. Я не помню,
какие выбрал стихотворения, но после прочтения ко мне подбежал
двухметровый серб, пожал руку и крепко обнял. Следом тоже подходили
какие-то люди, жали руку и улыбались, а меня переполняло
ощущение родства с ними.
Теперь я пишу это стихотворение и вспоминаю, как
ходил по сербскому городу, где впервые заявил о себе
двадцать первый век, а человечество посмотрело
в его красные заспанные глаза; по сербскому городу, где эпоха
разворачивалась тяжело, как бомбовоз.
В Telegram публикуешь стишок,
сочиняешь короткий кружок,
находясь то в реальности снов,
то в иллюзиях из облаков,
в мельтешениях этих: да/нет.
Хочешь сильным быть, словно Донецк,
но ты слабый, как будто Москва
зарифмована снова с «Москва»
(эта рифма не знает о том,
есть ли жизнь за Садовым кольцом).
На словах ты Пелевин В(э). О.,
а на деле ты сам из чего
состоишь? Из молекул каких?
Из каких заблуждений людских?
Хочешь быть на кого-то похож,
но судьба – одиночный поход
(ты не купишь бессмертье за кэш,
это понял еще Гильгамеш).
Мелочь дней просто так раздавай,
словно это бесплатный вайфай,
получай за морщины рубли,
на фрагменты себя разруби —
будет трудно обратно собрать,
как обломки «Луны-25».
В «Википедии» скажут: был/жил
он, бесценных метафор транжир,
не жалея слова-позвонки
до последней строки.