— У этих рабочих, — ответил Мендес, плавно проведя рукой в воздухе, — трудная жизнь. Если они болеют, у них нет денег на доктора. Если сегодня они не работают, завтра у них не будет хлеба, а работа их тяжела. Жилища у них, как вы сами видите, тесные и убогие. Нужда и несчастье всегда на пороге. Жизнь обделила их своими благами — им нужен бог для утешения.
Винсент зажег трубку и бросил спичку в канал.
— Ну, а люди в других кварталах? — спросил он.
— Они хорошо одеваются, живут в достатке, у них всегда есть деньги на черный день. Бог, по их представлениям, — богатый старик, весьма довольный тем, как он устроил дела на земле.
— Одним словом, — заметил Винсент, — они малость заплесневели.
— Что вы! — воскликнул Мендес. — Я этого не говорю.
— Но это говорю я.
В тот вечер Винсент разложил перед собой свои греческие книги и долго сидел, уставившись в стену. В памяти его всплывали лондонские трущобы, грязь и нищета, он вспомнил о своем желании стать проповедником и помогать беднякам. Затем он представил себе прихожан в церкви дяди Стриккера. Это были состоятельные, образованные люди, они знали толк в благах жизни и умели ими пользоваться. Проповеди дяди Стриккера были прекрасны, они воистину утешали, но кто из его прихожан нуждался в утешении?
С тех пор как Винсент поселился в Амстердаме, прошло полгода. Он уже начал осознавать, что прилежный труд едва ли заменит ему природные способности. Отодвинув словари и грамматику, он взялся за алгебру. В полночь приехал дядя Ян.
— Я увидел, что в твоей комнате свет, — сказал вице-адмирал. — А сторож говорит, что ты утром в четыре часа уже разгуливал по Адмиралтейству. Сколько же часов в день ты работаешь?
— Как когда. От одиннадцати до двенадцати.
— До двенадцати! — Дядя Ян покачал головой. Лицо у него становилось все огорченней. Вице-адмиралу было трудно примириться с мыслью, что в роду Ван Гогов есть тупица и неудачник. — Почему же так много?
— Надо сделать все, что положено, дядя Ян.
Мохнатые брови дяди Яна поползли вверх.
— Ну, как бы то ни было, — сказал он, — а я обещал твоим родителям позаботиться о тебе. Поэтому будь любезен лечь спать и никогда не засиживайся так поздно.
Винсент отодвинул тетради. Ему не нужен был сон, не нужны были ни любовь, ни сочувствие, ни развлечения. Ему нужно было одно — вызубрить эту латынь и греческий, алгебру и грамматику, чтобы выдержать экзамен, поступить в университет, получить сан священника и начать на деле служить богу.
5
К началу мая, прожив в Амстердаме ровно год, Винсент почувствовал, что ему не суждено одолеть науки. Пока это было не признание факта, а лишь мысль о возможности неудачи, и всякий раз, как ему приходила такая мысль, он, стараясь отделаться от нее, задавал своему мозгу как можно более тяжкую работу.
Он ничуть бы не беспокоился, если бы речь шла только о трудностях и о его явной неспособности справиться с ними. Но его днем и ночью мучил другой вопрос: хочет ли он быть таким же умным, благовоспитанным духовным пастырем, как дядя Стриккер? Что будет с его мечтой о служении нищим, страждущим и угнетенным, если ему еще целых пять лет придется думать об одних склонениях и алгебраических формулах?
Как-то, в последних числах мая, под вечер, когда урок уже кончился, Винсент сказал Мендесу:
— Минхер да Коста, у вас не найдется времени погулять со мной?
Мендес догадывался, какое смятение переживает Винсент, он знал, что юноша вот-вот должен на что-то решиться.
— Ну, конечно. Я все равно хотел прогуляться. Воздух после дождя такой чистый. С удовольствием пройдусь с вами.
Мендес обмотал шею шерстяным шарфом и надел черное пальто с высоким воротником. Они шли, минуя синагогу, в которой три с лишним столетия назад был отлучен Барух Спиноза, а через несколько кварталов увидели старый дом Рембрандта на Зеестраат.
— Он умер нищим и отверженным, — сказал, не повышая голоса, Мендес, когда старый дом остался позади.
Винсент быстро взглянул на него. Мендес умел проникать в сущность дела раньше, чем о нем заходила речь. У этого человека был необыкновенно гибкий ум: все, что он слышал, видимо, проникало в самые сокровенные глубины его сознания. Дядя Ян и дядя Стриккер — те совсем другие, от них, что им ни скажи, все отскакивает, как от стенки, — или «да», или «нет». А вот Мендес непременно прежде окунет твою мысль в глубокий колодец своей древней мудрости, а потом уже отзовется на нее.
— Но все же он умер счастливым, — сказал Винсент.
— О да, — согласился Мендес, — он выразил себя во всей полноте и знал цену тому, что создал. Он — единственный из всех людей своего времени, кому это удалось.
— Что с того, если он знал себе цену? А вдруг он заблуждался? Вдруг мир был прав, отвергая его?
— Это не имело значения. Не писать Рембрандт не рог. Хорошо он писал или плохо — не важно, но только Живопись делала его человеком. Искусство тем и дорого, Винсент, что оно дает художнику возможность выразить себя. Рембрандт сделал то, что считал целью своей жизни, и в этом его оправдание. Даже если бы его искусство ничего не стоило, то и тогда он прожил бы свою жизнь в тысячу раз плодотворнее, чем если бы подавил свой порыв и стал богатейшим купцом Амстердама.
— Да, конечно.
— И если произведения Рембрандта сегодня дают радость всему миру, — продолжал Мендес развивать свою мысль, — то это уже не имеет никакого отношения к Рембрандту. Он прожил свою жизнь сполна, он сделал свое дело, хотя его продолжали травить, даже когда он был уже в могиле. Книга его жизни закрылась, и какая чудесная это была книга! Его упорство, его приверженность идее — вот что важно, а отнюдь не достоинства его картин.
У залива Эй они остановились, глядя, как рабочие грузят песком телеги, а потом долго шли по узеньким улицам, мимо увитых плющом садовых решеток.
— Ну, а как молодому человеку узнать, правильную ли он избрал дорогу? Предположим, он считает какое-то дело делом своей жизни, а потом убеждается, что он совсем не подходит для этого?
Мендес высвободил подбородок из воротника пальто, его черные глаза заблестели.
— Глядите, Винсент, какой красный отсвет падает от солнца вон на те серые облака! — воскликнул он.
Они вышли к гавани. В Зейдер-Зее, на фоне заката, отражались и мачты кораблей, и дома на набережной, и деревья. Мендес набил трубку и протянул, кисет Винсенту.
— Я уже курю, минхер, — заметил Винсент.
— Ах да, в самом деле. А не пройти ли нам вдоль дамбы до Зеебурга? Там еврейское кладбище, и мы посидим немного у могил моих родных.
Они молча шагали вперед, и ветер относил в сторону дым их трубок.
— Ни в чем нельзя быть уверенным твердо, Винсент, — сказал Мендес. — Можно лишь найти в себе мужество и силы делать то, что вы считаете правильным. Может статься, что вы и ошибались, но по крайней мере вы сделали, что хотели, а это самое главное. Вы должны поступать так, как велит вам разум, и пусть судит бог, что из этого выйдет. Если вы сейчас уверены в том, что призваны так или иначе служить создателю, то эта ваша уверенность должна стать для вас единственной путеводной нитью. Верьте себе и не робейте.
— А если я недостаточно подготовлен?
— Недостаточно подготовлены служить господу? — переспросил Мендес, еле заметно улыбаясь.
— Нет, недостаточно подготовлен, чтобы стать таким ученым служителем церкви, какие выходят из университета.
Мендес отнюдь не собирался давать Винсенту советы, он хотел лишь побеседовать с ним в самой общей форме, а потом пусть юноша сам решает свою судьбу. Вот они и дошли до еврейского кладбища. Тут все было просто, кругом стояли каменные надгробья с древнееврейскими надписями, росли кусты бузины, кое-где пятнами темнела высокая, густая трава. Мендес и Винсент подошли к каменной скамье на участке, отведенном для семьи да Коста, и присели на нее. Винсент спрятал трубку в карман. На кладбище в этот вечерний час было безлюдно, ни один звук не нарушал тишины.