Он сошел в гостиную, где сидели Урсула и ее мать. Они многозначительно переглянулись.
— Я беру с собой только один саквояж, мадам Луайе, — сказал он. — Все остальные вещи я оставляю в комнате. Вот вам деньги за две недели, пока я буду в отъезде.
— Мне кажется, вам лучше бы забрать все ваши вещи, господин Ван Гог, — отозвалась мадам Луайе.
— Почему?
— Я сдала вашу комнату с будущего понедельника. Мы считаем, что будет лучше, если вы снимете квартиру в другом месте.
— Мы?
Он повернулся и взглянул на Урсулу из-под своих тяжелых бровей. Его взгляд был полон недоумения.
— Да, мы, — ответила за нее мать. — Жених моей дочери пишет, что не желает видеть вас в доме. Я склонна думать, господин Ван Гог, что будет лучше, если вы навсегда забудете дорогу к нам.
5
Теодор Ван Гог приехал на станцию Бреда встречать сына. На нем был тяжелый черный пасторский сюртук, жилет с широкими отворотами, белая накрахмаленная рубашка и огромный черный галстук в виде банта, из-под которого виднелась лишь узенькая полоска высокого воротничка. Винсент быстро взглянул в лицо отца и снопа увидел в нем две знакомые особенности: веко правого глаза было опущено гораздо ниже левого, закрывая его почти до половины, а левая сторона рта была тонкая и сухая, тогда как правая — полная и чувственная. Глаза у пего были смиренные, они, казалось, говорили: «Это всего-навсего я».
Жители Зюндерта нередко видели, как пастор Теодор, надев шелковый цилиндр, ходил навещать бедных.
До конца своих дней он не мог понять, почему судьба не проявила к нему большей благосклонности. Он считал, что ему давно уже должны бы дать крупный приход в Амстердаме или в Гааге. Прихожане в Зюндерте называли его «дорогим учителем», он был образован, имел доброе сердце, выдающиеся духовные достоинства, в служении богу не зная усталости. И, однако, вот уже двадцать пять лет он прозябал в безвестности в маленькой деревеньке Зюндерт. Из шести братьев Ван Гогов он один не занял в своей стране достойного места.
Деревянный пасторский дом в Зюндерте, где родился Винсент, стоял напротив рыночной площади и здания управы. За кухней был разбит сад, там росли акации, среди заботливо взлелеянных цветов бежали тропинки. Церковь — легкое деревянное сооружение — пряталась за деревьями, тут же, поблизости от сада. В церкви было два маленьких готических окна из простого стекла, дюжина грубых скамей, расставленных на деревянном полу, в стены было вделано несколько жаровен. Ступени у задней стены вели к старенькому органу. Все здесь было сурово, просто, все пропитано духом Кальвина, духом его учения.
Мать Винсента, Анна-Корнелия, ждала их, глядя в окно, — повозка не успела еще остановиться, как она уже отворила дверь. В первую же минуту, когда она с нежностью обняла сына, прижав его к своей тучной груди, Анна-Корнелия почувствовала, что с ее мальчиком творится что-то неладное.
— Myn liev zoon[3], — шептала она. — Мой Винсент.
Ее глаза, порой голубые, порой зеленые, всегда были широко открыты; ласковые и проницательные, они видели все и никого не осуждали слишком сурово. Вниз от ноздрей к уголкам губ пролегли легкие морщинки, и чем глубже становились они с годами, тем больше казалось, что она постоянно чуть-чуть улыбается.
Анна-Корнелия Карбентус родилась в Гааге, где отец ее носил почетный титул «королевского переплетчика». Дела у Виллема Карбентуса шли прекрасно, а когда ему поручили переплести первую конституцию Голландии, он прославился на всю страну. Дочери его, старшая из которых вышла за дядю Винсента Ван Гога, а младшая за достопочтенного пастора Стриккера из Амстердама, были что называется bien elevees[4].
Анна-Корнелия была доброй женщиной. Она не видела в мире зла и не знала его. Она знала лишь слабость, искушение, невзгоды и горести. Теодор Ван Гог тоже был добрый человек, но зло он видел прекрасно и проклинал малейшие его проявления.
Центром дома Ван Готов была столовая, где вокруг широкого стола, когда с него убирали после ужина посуду, сосредоточивалась жизнь всего семейства. При уютном свете керосиновой лампы оно собиралось здесь в полном составе и коротало вечера. Анна-Корнелия беспокоилась за Винсента: он похудел и манеры его стали какими-то резкими, порывистыми.
— Что-нибудь случилось, Винсент? — спросила она его после ужина. — Ты плохо выглядишь.
Винсент окинул взглядом стол, где сидели Анна, Елизавета и Виллемина, три совершенно чужие девушки, которые приходились ему сестрами.
— Нет, — сказал он, — все хорошо.
— Понравился ли тебе Лондон? — спросил в свою очередь Теодор. — Если нет, то я поговорю с дядей Винсентом. Он может перевести тебя в один из парижских магазинов.
Винсент не на шутку взволновался.
— Нет, нет, не надо! — воскликнул он. — Я не хочу уезжать из Лондона. Я… — Тут он взял себя в руки: — Если дядя Винсент захочет перевести меня в другое место, он позаботится об этом сам.
— Ну, как хочешь, — согласился Теодор.
«А все из-за той девушки, — подумала Анна-Корнелия. — Теперь понятно, почему он писал такие письма».
На вересковых пустошах вокруг Зюндерта местами рос сосняк, высились купы дубов. Винсент проводил целые дни в поле, мечтательно всматриваясь в водную гладь прудов, — их было здесь множество. Иногда он рисовал — это было единственное его развлечение; он сделал несколько набросков в саду, в полдень из окна нарисовал субботний рынок, изобразил на листке бумаги парадную дверь родительского дома. Только рисуя, он забывал об Урсуле.
Теодор всегда сокрушался по поводу того, что его старший сын не пошел по стопам отца. Однажды вечером, возвращаясь от больного крестьянина, оба они слезли с повозки и пошли пешком. За соснами садилось красное солнце, вечернее небо отражалось в лужах, сизый вереск и желтый песок чудесно оттеняли друг друга.
— Мой отец был священником, Винсент, и я всегда считал, что ты тоже пойдешь по этому пути.
— Ты, кажется, думаешь, что я хочу бросить свое теперешнее занятие?
— Я говорю это на тот случай, если ты все же решишься… Ведь ты мог бы жить в Амстердаме у дяди Яна и учиться в университете. А преподобный Стриккер готов руководить твоим образованием.
— Ты советуешь мне уйти от Гупиля?
— Нет. Конечно, нет. Но если тебе там плохо… Ведь все меняется…
— Само собой. Но я не собираюсь уходить от Гупиля.
Провожать его на станцию Бреда поехали оба — отец и мать.
— Тебе писать по тому же адресу, Винсент? — спросила Анна-Корнелия.
— Нет. Я переезжаю.
— Я очень рад, что ты не будешь жить у Луайе, — вставил отец. — Эта семейка мне никогда не нравилась. Слишком много у них всяких секретов.
Винсент помрачнел. Мать положила свою теплую ладонь на его руку и ласково сказала, так, чтобы не слышал Теодор:
— Не печалься, мой дорогой. С хорошей голландской девушкой тебе будет лучше, — надо только подождать, пока ты как следует устроишься. Она не принесет тебе счастья, эта Урсула. Это не твоего поля ягода.
«И откуда только мать все знает?» — удивился он.
6
Приехав в Лондон, он снял меблированную комнату на Кенсингтон Нью — роуд. Хозяйка — маленькая старушка — ложилась спать в восемь часов. В доме царила мертвая тишина. И каждый вечер, борясь с собой, он жестоко страдал, его мучительно тянуло к Луайе. Он запирал дверь и решительно говорил себе, что будет спать. А через пятнадцать минут он непостижимым образом оказывался на улице и торопливо шагал к Урсуле.
Подходя к ее дому, он уже как бы ощущал ее присутствие. Это была истинная пытка — чувствовать, что она тут, рядом, и все же недосягаема, но еще хуже было сидеть дома и не коснуться хотя бы ее тени, не ощутить ее незримого присутствия.
Оттого, что он страдал, с ним происходили странные вещи. Он сделался чувствительным к страданиям других. Он стал нетерпим ко всему тому, что было фальшиво, крикливо-аляповато и что находило широкий сбыт. В магазине от него уже не было пользы. Когда покупатели спрашивали, что он думает о той или другой гравюре, он без обиняков говорил, что это просто ужасно, и покупатели уходили, ничего не взяв. Жизненность и эмоциональную глубину он находил лишь там, где художник изображал страдание.