Мамаша Сёра подала ему руку.
— Я рада видеть друзей моего сына даже в четыре часа утра. Чего бы вам хотелось выпить, господин Ван Гог?
— Если не возражаете, я выпил бы стакан гогеновского абсента.
— Ни за что! — воскликнул Гоген. — Мадам Сёра держит меня на пайке. Одна бутылка в месяц. Попросите чего-нибудь другого. Ведь на ваш басурманский вкус все равно — что абсент, что дрянной шартрез.
Три художника и мамаша Сёра, разговаривая, сидели за кофе и бриошами до тех пор, пока в окно не заглянуло, осветив мансарду желтым светом, утреннее солнце.
— Пора идти одеваться, — заметила мамаша Сёра. — Приходите к нам как-нибудь пообедать, господин Ван Гог. Мы с Жоржем будем вам рады.
Провожая Винсента до двери, Сёра сказал:
— Боюсь, что я объяснил вам свой метод чересчур примитивно. Приходите ко мне в любое время, мы будем вместе работать. Когда вы поймете мой метод, вы увидите, что старой живописи пришел конец. Ну, а теперь мне пора вернуться к своей картине. Надо выдолбить еще одно место, а потом уже я лягу спать. Передайте, пожалуйста, привет вашему брату.
Винсент и Гоген прошли по пустынным каменным ущельям улиц и поднялись на Монмартр. Париж еще не проснулся. Окна домов были плотно закрыты зелеными ставнями, на витрины магазинов опущены жалюзи; по улицам катили маленькие крестьянские тележки, — они возвращались домой, сгрузив на рынке овощи, фрукты и цветы.
— Давай поднимемся на вершину Монмартра и посмотрим, как солнышко будит утренний Париж, — предложил Гоген.
— О, с удовольствием!
Миновав бульвар Клиши, они пошли по улице Лепик, которая, огибая Мулен де ла Галетт, извивами поднималась на Монмартр. Дома здесь попадались реже, появились лужайки с цветниками и купами деревьев. Улица Лепик внезапно оборвалась. Винсент и Гоген двинулись по извилистой тропинке через рощу.
— Скажите откровенно, Гоген, что вы думаете о Сёра? — спросил Винсент.
— О Жорже? Я так и знал, что вы спросите о нем. Жорж чувствует цвет, как ни один человек со времен Делакруа. Но он умничает и сочиняет всякие теории. А это уже не годится. Художники не должны размышлять над тем, что делают. Теориями пусть занимаются критики. Жорж внесет определенный вклад в живопись, обогатив колорит, и его готическая архитектоничность, вероятно, ускорит возврат искусства к примитивизму. Но он сумасшедший, право же, сумасшедший, — вы могли убедиться в этом сами.
Идти было нелегко, но когда они взобрались на вершину, перед ними открылся весь Париж — море черных кровель и церковных шпилей, вырисовывавшихся в утренней дымке. Сена рассекала город пополам, сияя, словно извилистая лента чистого света. Дома сбегали по склонам Монмартра и уходили вниз, в долину реки, потом вновь поднимались на высоты Монпарнаса. Чуть пониже ярко горел, будто подожженный солнцем, Венсенский лес. На другом краю города сонно темнела не тронутая лучами зелень Булонского леса. Три главных ориентира столицы — Опера в центре, Собор Парижской богоматери на востоке и Триумфальная арка на западе — высились, мерцая в утреннем свете, подобно огромным курганам, выложенным разноцветными каменьями.
6
В маленькой квартирке на улице Лаваль воцарился мир. Вкушая покой, Тео уже благодарил счастливую звезду. Но скоро это благостное затишье кончилось. Вместо того чтобы медленно и настойчиво искать новых путей, обновив свою старомодную палитру, Винсент начал подражать парижским друзьям. В неудержимом стремлении стать импрессионистом он позабыл все то, чего достиг раньше. Его полотна напоминали теперь скверные копии с картин Сёра, Тулуз-Лотрека и Гогена. А он был убежден, что дела его идут блестяще.
— Послушай, старина, — сказал Тео однажды вечером. — Как тебя зовут?
— Винсент Ван Гог.
— А ты уверен, что не Жорж Сёра и не Поль Гоген?
— Черт побери, к чему этот разговор, Тео?
— Уж не думаешь ли ты, что в самом деле сможешь стать Жоржем Сёра? Пойми же, с тех пор как создан мир, существует только один Лотрек, а не два. И, слава богу, один-единственный Гоген!.. Глупо с твоей стороны подражать им.
— Я не подражаю. Я у них учусь.
— Нет, подражаешь. Покажи мне твое последнее полотно, и я скажу, с кем из них ты вчера встречался.
— Но я совершенствуюсь с каждым днем, Тео. Взгляни, насколько светлее прежних эти этюды.
— Ты катишься все ниже и ниже. С каждой твоей картиной от Винсента Ван Гога остается все меньше. Нет, старина, не это твоя столбовая дорога. Чтобы добиться толку, надо усердно работать, работать не один год. Неужто ты так слаб, что должен подражать другим? Разве ты не способен воспринять от них лишь то, что тебе нужно?
— Тео, я тебя уверяю, что эти полотна хороши!
— А я говорю, что они ужасны!
Битва была начата.
Каждый вечер, когда Тео, усталый и издерганный, возвращался из галереи, его встречал Винсент, которому не терпелось показать свои новые этюды. Он буквально набрасывался на Тео, не давая ему времени снять шляпу и раздеться.
— Посмотри! Неужели и теперь ты скажешь, что это плохо? Разве моя палитра не совершенствуется? Посмотри, какое солнце… Взгляни вот сюда…
Тео оставалось одно из двух — либо лгать и наслаждаться по вечерам обществом веселого и довольного брата, либо говорить правду и яростно пререкаться с ним до самого утра. Тео бесконечно устал. Ему не следовало бы говорить правду. Но он не хотел лгать.
— Когда ты был последний раз у Дюран-Рюэля? — спрашивал он устало.
— А какое это имеет значение?
— Нет, ты мне ответь!
— Хорошо, — безропотно соглашался Винсент. — Вчера вечером.
— Знаешь ли ты, Винсент, что в Париже почти пятьсот художников, которые пытаются подражать Эдуарду Мане? И большинство из них делают это удачнее, чем ты.
Поле битвы было слишком тесным, чтобы оба противника уцелели: одному из них предстояло пасть.
Винсент не унимался. Однажды он втиснул буквально всех импрессионистов в одно полотно.
— Восхитительно! — говорил Тео в тот вечер. — Мы назовем этот этюд «Резюме». Наклеим ярлычки на каждый кусочек полотна. Вот это дерево — настоящий, чистейший Гоген. Девушка в углу — несомненный Тулуз-Лотрек. По солнечным бликам в ручье я узнаю Сислея, тон — как у Моне, листья — Писсарро, воздух — Сёра, а центральная фигура — Мане, как есть Мане.
Винсент не отступал. Он упорно трудился целыми днями, а вечером, когда возвращался Тео, ему еще приходилось выслушивать укоры, как маленькому ребенку. Тео спал в гостиной, и работать там по ночам Винсент не мог. Стычки с Тео выводили его из равновесия, и у него началась бессонница. Долгими часами он яростно спорил с Тео. Тот не сдавался, пока не засыпал в полном изнеможении — свет при этом продолжал гореть, а Винсент все говорил и размахивал руками. Тео мирился с такой жизнью лишь потому, что рассчитывал вскоре переехать на улицу Лепик, где у него будет отдельная спальня и крепкий запор на двери.
Когда Винсенту надоедало спорить о своих собственных полотнах, он приставал к Тео с рассуждениями об искусстве вообще, о торговле картинами и проклятой доле художника.
— Я не понимаю, Тео, — жаловался он. — Вот ты управляешь одной из крупнейших картинных галерей в Париже, а не хочешь выставить работы своего брата.
— Мне не позволяет Валадон.
— А ты пробовал?
— Тысячу раз.
— Ну ладно, допустим, моя живопись недостаточно хороша. Ну, а что же Сёра? А Гоген? А Лотрек?
— Каждый раз, как они приносят мне свои работы, я прошу у Валадона разрешения повесить их на антресолях.
— Так кто же распоряжается в этой галерее, ты или еще кто-нибудь?
— Увы, я там только служу.
— Тогда тебе надо уходить оттуда. Ведь это унижение, одно только унижение. Тео, я бы этого не вынес. Я ушел бы от них.
— Давай поговорим об этом за завтраком, Винсент. У меня был тяжелый день, и я должен лечь спать.
— А я не хочу откладывать этого до завтра. Я хочу поговорить об этом сейчас же. Тео, что толку, если выставляются лишь Мане и Дега? Они уже признаны. Их полотна начинают покупать. Молодые художники — вот за кого ты должен сейчас биться.