Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Внутренний голос шептал ему с мягким упреком: «Подожди-ка минуту, Винсент. Кто же ты такой? Художник или организатор коммуны?»

Все чужие картины, загромождавшие мастерскую, Винсент решил перенести в комнату Тео и свалил их там на кровать. В мастерской остались лишь его собственные полотна. Он ставил их на мольберт одно за другим и, кусая ногти, внимательно разглядывал.

Да, он продвинулся вперед. Мало-помалу его палитра становилась светлее, приобретая чистоту и яркость. Уже не было прежней подражательности. Уже не найти следов влияния того или иного из его друзей. В первый раз он почувствовал, что у него вырабатывается своя, индивидуальная техника. Она не похожа ни на один из тех образцов, которые он видел в своей жизни. Он и сам не знал, как ему удалось добиться этого.

Он словно пропустил импрессионистов сквозь призму своей индивидуальности и уже почти нашел собственные, оригинальные средства выражения. А потом наступила какая-то заминка.

Винсент поставил на мольберт свои работы, исполненные совсем недавно. И тут он чуть не вскрикнул от изумления. Он почти, почти уловил нечто настоящее! Полотна не оставляли сомнений в том, что у него начал складываться собственный метод, что оружие, которое он закалял в течение долгой зимы, уже было пущено в дело.

Перерыв в работе, который длился много недель, позволил ему взглянуть на свою живопись как бы со стороны. Винсент увидел, что он развивает импрессионистическую манеру на свой собственный лад.

Он внимательно поглядел на себя в зеркало. Бороду надо было подрезать, волосы подстричь, рубашка была грязная, брюки мятые, словно изжеванные. Он нагрел утюг и выгладил свой костюм, надел одну из рубашек Тео, взял из ящика пятифранковую бумажку и пошел к парикмахеру. Приведя себя в порядок, он медленно, в глубокой задумчивости направился по бульвару Монмартр, в галерею Гупиля.

— Тео, — сказал он, — ты не можешь выйти на минутку?

— Что случилось?

— Надень, пожалуйста, шляпу. Есть тут поблизости кафе, где нам никто не помешает?

Когда они уселись в укромном уголке, Тео сказал:

— Ты знаешь, Винсент, ведь мы говорим с тобой наедине впервые за целый месяц.

— Знаю, Тео. Боюсь, что все это время я был последним глупцом.

— Как так?

— Скажи мне прямо, Тео, кто я: художник или организатор коммуны?

— К чему это ты клонишь?

— Я был так занят делами коммуны, что у меня не было времени писать. С того дня, как мы начали устраивать этот дом в деревне, я уже не мог выкроить ни минуты на живопись.

— Понимаю.

— Тео, я хочу писать! Не для того я затратил эти семь лет труда, чтобы стать домоправителем у других художников. Я изголодался по живописи, Тео, так изголодался, что готов сбежать из Парижа с первым поездом.

— Но, Винсент, после того, как мы уже…

— Говорю тебе, я свалял дурака. Могу я признаться тебе откровенно?

— Да, конечно.

— Меня тошнит от одного вида этих художников. Я устал от их разговоров, от их теорий, от их бесконечных распрей. Ах, не смейся, Тео, я знаю, что и сам повинен в этих сварах. В этом-то все и дело. Помнишь, что говорил Мауве? «Человек может или заниматься живописью, или рассуждать о ней, но одновременно делать то и другое он не может». Неужели ты семь лет кормил меня для того, чтобы слушать, как я разглагольствую о всяких идеях?

— Ты многое сделал для колонии, Винсент.

— Да, а теперь, когда настало время ехать в колонию, я понял, что не хочу этого. Если я буду жить там, то наверняка даже не возьму кисть в руки. Не знаю, понимаешь ли ты меня, Тео… думаю, что понимаешь. Когда я жил в Брабанте и в Гааге, совсем один, я чувствовал, что я кое-что значу. Я в одиночку боролся с целым миром. Я был художником, единственным художником на всей земле. Все, что я писал, имело цену. Я знал, что у меня есть талант и что в конце концов люди скажут: «Это прекрасный живописец».

— А теперь?

— Увы, теперь я лишь один из многих. Вокруг сотни художников. Куда ни глянь, я вижу карикатуры на самого себя. Вспомни эти жалкие полотна в наших комнатах, которые прислали желающие вступить в коммуну. Ведь они тоже думали, что станут великими живописцами. Что ж, может быть, я такой же, как они. Почем я знаю? Как мне теперь поддержать в себе мужество? До приезда в Париж я и не знал, что есть на свете такие безнадежные дураки, которые тешат себя иллюзиями всю жизнь. Теперь я знаю. И это ранит мне душу.

— Но при чем же здесь ты?

— Может быть, и ни при чем. Но мне уже не избавиться от этого червя сомнения. Когда я жил один, в глуши, я забывал, что каждый день люди пишут тысячи полотен. Я воображал, что мое полотно — единственное, что оно рождается как чудесный подарок миру. Я бы не оставил свою работу, если бы даже был уверен, что мои полотна ужасны… ну, а эти… эти иллюзии художника… они помогают. Ты меня понимаешь?

— Да.

— Кроме того, я не городской художник. Я здесь чужой. Я крестьянский художник. Я хочу вернуться в свои поля. Хочу выйти на жаркое солнце, которое выжгло бы из меня все, кроме желания писать!

— Значит, ты хочешь… уехать из Парижа?

— Да. Это необходимо.

— А как же с колонией?

— Я выхожу из нее. Но ты должен продолжать дело.

Тео покачал головой.

— Нет, без тебя я все брошу.

— Почему же?

— Не знаю. Я делал это ради тебя… потому что ты хотел этого.

Несколько минут они молчали.

— Ты еще не совсем покончил со службой, Тео?

— Нет. Я собирался уйти с первого числа.

— Я думаю, мы сможем возвратить деньги тем, кто их внес?

— Конечно… Когда ты думаешь уехать?

— Не раньше, чем моя палитра станет светлой.

— Понимаю.

— А потом я уеду. На юг, вероятно. Впрочем, не знаю. Надо уехать туда, где я буду один. И писать, писать, писать. В полном одиночестве!

С грубоватой нежностью он обнял брата за плечи.

— Тео, скажи, что ты меня не презираешь. Бросить все на полпути, когда я уже втянул тебя в это дело…

— Презирать тебя?

Тео улыбнулся с бесконечной грустью. Он ласково потрепал Винсента по руке, лежавшей у него на плече.

— Нет… нет, конечно, нет. Я все понимаю. Пожалуй, ты прав. Что ж, старина… допивай-ка свой стакан. Мне пора в галерею.

13

Винсент работал еще месяц, и хотя его палитра стала такой же светлой и чистой, как и палитра его друзей, он все же не выработал той манеры выражения, которая бы его удовлетворяла. Сначала он думал, что все дело в грубости его рисунка, и старался работать медленно, с холодной рассудительностью. Писать до тонкости рассчитанными, боязливыми мазками казалось ему пыткой, а смотреть на результаты своих стараний было еще тяжелей. Он пытался скрыть мазок, делая поверхность гладкой, пытался класть краски тонким слоем, а не теми щедрыми струящимися наплывами, к каким он привык. Все было бесполезно. Вновь и вновь он чувствовал, что должен найти манеру, которая была бы не только совершенно самобытна, но и позволила ему выразить то, что он хотел. Но он никак не мог нащупать эту манеру.

— Вот, кажется, я попал почти в точку, — бормотал он себе под нос однажды вечером в мастерской. — Почти, но не в самую! Если бы только я мог понять, что мне мешает…

— А я, кажется, понимаю, — сказал Тео, взяв полотно из рук Винсента.

— Понимаешь? Тогда скажи, что же?

— Париж.

— Париж?

— Да, Париж. Он был для тебя школой. До тех пор, пока ты остаешься здесь, ты не более как ученик. Помнишь нашу школу в Голландии? Мы узнавали там, как люди делают вещи и как нужно их делать, но никогда ничего не сделали своими руками.

— Ты хочешь сказать, что здесь я не нахожу темы, в которой у меня лежало бы сердце?

— Нет, я хочу сказать, что ты здесь не можешь полностью освободиться от влияния своих учителей. Мне будет очень одиноко без тебя, Винсент, но я понимаю, что тебе надо уехать. Где-то на свете должно быть такое место, где ты станешь самим собой. Не знаю, где оно, придется тебе искать его самому. Но тебе надо оставить школу — только тогда ты обретешь зрелость.

86
{"b":"909547","o":1}