— Неужто у него все так уж плохо, как вы говорите?
— Еще хуже того, дорогой мой Ван Гог, еще хуже! Вы совсем не видали его работ? Потому-то вы и не верите. Он рисует как пятилетний ребенок. Клянусь вам честью, мне кажется, он совсем спятил.
— Гоген его уважает.
— Я просто в отчаянии, — продолжал Золя, — я не могу видеть, как Сезанн безрассудно губит свою жизнь. Ему надо вернуться в Экс и занять место своего отца в банке. Тогда он чего-нибудь достигнет в жизни. А теперь… что ж… когда-нибудь он повесится… как я предсказал в «Творчестве». Вы читали этот роман?
— Нет, еще не читал. Я только что окончил «Жерминаль».
— Да? И как вы находите «Жерминаль»?
— Я считаю его лучшей вещью со времен Бальзака.
— Да, это мой шедевр. Я печатал его в прошлом году отдельными главами в «Жиль Блазе» и получил изрядные деньги. А теперь распродано уже более шестидесяти тысяч экземпляров книги. Никогда прежде у меня не было таких доходов. Я собираюсь пристроить новое крыло к своему дому в Медане. Книга уже вызвала четыре забастовки в шахтерских районах Франции. Да, «Жерминаль» станет причиной колоссальной революции, и когда это произойдет — прощай капитализм! А что именно вы пишете, господин… забыл, как это Гоген назвал вас по имени?
— Винсент. Винсент Ван Гог. Брат Тео Ван Гога.
Золя положил карандаш, которым он что-то писал на каменной столешнице, и пристально посмотрел на Винсента.
— Это любопытно, — сказал он.
— Что именно любопытно?
— Да ваше имя. Я где-то его слышал.
— Может быть, Тео что-нибудь говорил обо мне.
— Да, говорил, но я не о том. Минуточку! Это было… это было… «Жерминаль»! Вы бывали когда-нибудь в угольных шахтах?
— Бывал. Я два года жил в Боринаже, в Бельгии.
— Боринаж! Малый Вам! Маркасс! — Золя вытаращил свои большие глаза, его круглое, бородатое лицо выражало изумление. — Так это вы… вы тот самый второй Христос!
Винсент покраснел.
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Я пять недель прожил в Боринаже, собирая материал для «Жерминаля». «Чернорожие» рассказывали мне о земном Христе, который был у них проповедником.
— Говорите потише, прошу вас!
Золя сложил руки на своем толстом животе, словно хотел скрыть его.
— А вы не стыдитесь, — успокоил он Винсента. — Вы старались сделать достойное дело. Только вы избрали неверный путь. Религия никогда не выведет человека на верную дорогу. Одни нищие духом приемлют нищету на этом свете ради надежды на загробное блаженство.
— Я понял это слишком поздно.
— Вы провели в Боринаже два года, Винсент. Вы отказывали себе в еде, в одежде, забывали о деньгах. Вы работали там до изнеможения, до смертельной усталости. И что вы получили за это? Ровным счетом ничего. Вас объявили сумасшедшим и отлучили от церкви. А когда вы уезжали, жизнь углекопов была такой же, как в в тот день, когда вы приехали.
— Даже хуже.
— А вот мой путь — верный. Печатное слово поднимет революцию. Мою книгу прочитали все грамотные углекопы в Бельгии и Франции. Нет ни одного кабачка, ни одной хижины, где бы не лежала зачитанная до дыр книжка «Жерминаля». Тому, кто не умеет читать сам, ее читают вслух другие, читают и перечитывают. Она вызвала уже четыре забастовки. И их еще будет не один десяток. Поднимается вся страна. «Жерминаль» создаст новое общество, чего не смогла сделать ваша религия. А знаете, что я получаю в награду?
— Что же?
— Франки. Тысячи и тысячи. Выпьете со мной?
Спор за столом Лотрека становился все оживленнее и привлек всеобщее внимание.
— Ну, Сёра, как поживает твой «новейший метод»? — осведомился, похрустывая пальцами, Лотрек.
Сёра словно не слышал насмешки. Его аристократически правильное, холодное лицо застыло, как маска, — это было уже как бы не лицо живого мужчины, а олицетворение мужской красоты.
— Вышла новая книга о законах отражения цвета, ее написал американец, Огден Руд. Я считаю, что после Гельмгольца и Шеврейля это шаг вперед, хотя книга и не столь ценна, как труд Сюпервилля. Вы можете прочитать ее с пользой для себя.
— Я не читаю книг по живописи, — сказал Лотрек. — Пусть их читают любители.
Сёра расстегнул свою клетчатую черно-белую куртку и расправил большой, синий в горошек, галстук.
— Вы и сами любитель, — сказал он, — потому что всякий раз гадаете, какую краску положить на полотно.
— Я не гадаю. Я определяю чутьем.
— Наука — это метод, Жорж, — вставил Гоген. — Благодаря упорному многолетнему труду и опыту мы вырабатываем научный подход к колориту.
— Этого мало, мой друг. Наш век требует объективности. Времена вдохновения, дерзаний и неудач миновали.
— Я тоже не могу читать такие книги, — вмешался Руссо. — Они вызывают у меня головную боль. И, чтобы отделаться от этой боли, я должен писать целый день, не выпуская кисти из рук.
Все засмеялись. Анкетен повернулся к Золя и спросил:
— Вы читали, как нападают на «Жерминаль» в сегодняшней вечерней газете?
— Нет, не читал. Что же там сказано?
— Критик называет вас самым безнравственным писателем девятнадцатого века.
— Это старая песня. Поновее они ничего не придумали?
— А ведь они правы, Золя, — заявил Лотрек. — На мой взгляд, ваши книги слишком чувственны, они непристойны.
— Да, уж кто-кто, а вы-то разглядите непристойность с первого взгляда!
— Не в бровь, а в глаз, Лотрек!
— Гарсон! — крикнул Золя. — Всем по бокалу вина!
— Ну, мы влипли, — шепнул Сезанн Анкетену. — Когда Эмиль заказывает вино, так и знай, он вам будет читать лекцию не меньше часа!
Официант подал вино. Художники раскурили свои трубки и сели тесным дружеским кружком. Свет волнами струился от газовых ламп. Глухой шум голосов за соседними столиками почти не мешал разговору.
— Они называют мои книги безнравственными, — говорил Золя, — в силу тех же самых причин, по которым считают безнравственными ваши картины, Анри. Публика не способна понять, что в искусстве нет и не может быть моральных критериев. Искусство аморально, как аморальна и жизнь. Для меня не существует непристойных картин или непристойных книг — есть только картины и книги дурно задуманные и дурно написанные. Шлюха Тулуз-Лотрека вполне нравственна, ибо она являет нам ту красоту, которая кроется под ее отталкивающей внешностью; невинная сельская девушка у Бугро аморальна, ибо она до того слащава и приторна, что достаточно взглянуть на нее, чтобы вас стошнило!
— Да, да, это так, — кивнул Тео.
Винсент видел, что художники уважают Золя не потому, что он достиг успеха — сам по себе успех в его обычном понимании они презирали, — а потому, что он работает в такой области, которая казалась им таинственной и невероятно трудной. Они внимательно прислушивались к его словам.
— Человек с обыкновенным мозгом мыслит дуалистически: свет и мрак, сладкое и горькое, добро и зло. А в природе такого дуализма не существует. В мире нет ни зла, ни добра, а только бытие и деяние. Когда мы описываем действие, мы описываем жизнь; когда мы даем этому действию имя — например, разврат или непристойность, — мы вступаем в область субъективных предубеждений.
— Но, послушайте, Эмиль, — возразил Тео. — Разве народ может обойтись без стандартных нравственных мерок?
— Мораль похожа на религию, — подхватил Тулуз-Лотрек. — Это такое снадобье, которое ослепляет людей, чтобы они не видели пошлость жизни.
— Ваша аморальность, Золя, не что иное, как анархизм, — сказал Сёра. — Нигилистический анархизм. Он уже давно испробован, но не дал никаких результатов.
— Конечно, мы должны придерживаться определенных правил, — согласился Золя. — Общественное благо требует от личности жертв. Я не возражаю против морали, я протестую лишь против той ханжеской стыдливости, которая обрызгала ядовитой слюной «Олимпию» и которая хочет, чтобы запретили новеллы Мопассана. Уверяю вас, вся мораль в сегодняшней Франции сведена к половой сфере. Пусть люди спят, с кем им нравится! Мораль заключается совсем не в этом.