Такой безысходной, надрывной тоски он еще не встречал, не видел; целыми днями парень лежал, уткнувшись лицом в подушку, укутавшись с головой. Почти не ел ничего, ни с кем не общался, на вопросы отвечал односложно и нехотя. Он все время думал о чем-то – думал упорно, тяжело, неотвязно… Несколько раз – по ночам – Игорь видел его, курящим, что-то беззвучно бормочущим сквозь зубы. Парень разглядывал свежий шрам на своей руке, на запястьи. И лицо его при этом подергивалось, странно кривилось, а глаза были недвижны, безжизненны, подернуты тусклой холодной пленкой – как у раненой птицы.
И было понятно, о чем он думал. Было ясно: он протянет теперь недолго и повторит свою попытку. Повторит непременно. Он еще движется и дышит; он еще жив покуда, но все равно, он уже не жилец. Его нет, он кончен – это только призрак!
Однако вскоре случилось чудо. Призрак ожил, преобразился; стал говорлив и улыбчив. Перемена произошла разительная – и поводом к ней послужило письмо, пришедшее с воли.
Он читал его неотрывно – перечитывал по много раз, не расставался с ним, таскал с собою; истер и замусолил. И когда он разворачивал истершиеся на сгибах листки (он делал это бережно, осторожно, трепетными пальцами) и погружался в текст письма – морщины его разглаживались, черты как-то вдруг смягчались, теряли прежнюю неживую жесткость, и на лицо ложился мягкий ласковый свет.
Теперь он охотно вступал в разговоры. И однажды, толкуя с Игорем, сказал:
– Понимаешь, пишет, что – любит. И ждет. И будет ждать, несмотря ни на что. И никого ей не нужно, кроме… Нас только двое, на этом свете – вот ее точные слова! – только двое… Ты понимаешь, что это значит?
– Да-а, – протянул Игорь, – понятно… Но – ты ей, вообще-то, веришь?
– Конечно, – рассмеялся парень, – а почему бы – нет?
– Но ведь женщины…
– Женщины всякие бывают, – отмахнулся тот, – а это моя – единственная… И то, что она любит – я знаю. Давно знаю. Точно знаю. И верю, а как же иначе? Да и во что же мне верить, как не в это? Что еще есть на свете настоящего?
И он умолк, и словно бы задохнулся; проглотил комок, подступивший к горлу, и затем добавил – глухо, медленно, как-то даже свирепо:
– Нет, я буду жить. Теперь – буду! Не выйду из игры, неподдамся, дождусь свободы. Доживу до нее, доживу… Все перетерплю… Ради этого – стоит!
Игорь тогда не придал его словам должного значения, не воспринял их всерьез. Теперь же он вдруг подумал о том, что парень-то был прав; в самом деле, что еще есть на свете более ценное и настоящее, чем любовь? Во что еще можно верить? Ради чего еще стоит жить?
«Все так, – усмехнулся он мысленно, – все так. Ради этого, действительно – стоит жить… В нелепой этой жизни – безумной и бедственной – только она, любовь, может быть мне единственной опорой. И утехой. И спасением. И если Наташка и в самом деле любит меня, если она – моя, я буду жить, не поддамся, все перетерплю! О, я еще не вышел из игры. Я еще способен сделать несколько мелких чудес – выбраться из кучи на вершину и утвердиться там… Я много смогу – только бы можно было верить!»
Утром, по первому свету, Игорь вышел на волю. Он именно так и почувствовал себя – вышедшим на волю, освободившимся… Он как бы пережил еще одно заключение и сейчас – второй раз за недолгий срок – испытывал хмельную радость раскрепощения; наслаждался волей, дышал ею, вбирал в себя, впитывал всеми порами сияние утра и говор толпы, и сухую, знобящую прохладу осени.
Глава девятнадцатая
Было начало ноября, и городские скверы и палисадники засевала облетевшая, рыжая, пожухлая листва. Листопад уже отшумел, отбушевал над Полтавой; к белесому небу вздымались голые, зябкие ветви осокорей и каштанов. Обметанные молочно-серым инеем, они искрились в лучах. И обочины тротуаров, и ограды, и садовые скамейки, все было тронуто первой ранней изморозью – опушено, окрашено ею…
Игорь запахнул поплотней пиджак. Обтер рукавом сидение скамейки. И усевшись – закурил, затянулся со всхлипом.
Он уже немало пошатался по улицам – утомился и продрог, и теперь отдыхал, размышляя: куда бы податься? Свобода была прекрасна – но как-то очень уж неприютно и холодно было ему сейчас!
«Может, вернуться назад, в старую свою трущобу, в свое логово, – подумал он, – там все же теплей… но, с другой стороны, – возвращаться глупо. Свидание-то ведь назначено в городе.»
Скверик, в котором он находился, был тих и пустынен. Лишь в дальнем конце сидела безмолвная, застывшая в неподвижности парочка: девушка в пестром платочке и молодой солдатик, в новенькой, необмятой шинели и блистающих сапогах. Да еще у входа – возле решетчатой ограды – маячил высокий мужчина в кожаном пальто, с лицом худым и угловатым, и с густой копною льняных растрепанных волос. Поставив ногу на витую заиндевелую решетку, он зашнуровывал ботинок. Лицо его было опущено. Ветер ворошил его белые волосы, швырял их на глаза, и незнакомец поминутно отбрасывал их коротким, резким движением головы.
«Куда же, черт возьми, податься? – думал Игорь, грызя папиросу и ежась в легком потертом своем пиджачке. – Эх, были бы хоть какие-нибудь гроши, можно было б запросто отсидеться в кабаке… А так – что ж… Все пути заказаны. Идти некуда. Есть только один путь – испытанный – на вокзал!»
И сейчас же он поднялся. Затоптал окурок. И пошагал, минуя человека в кожанке (тот по-прежнему стоял пригнувшись – возился с ботинком – что-то там у него не ладилось, не завязывалось). Игорь прошел близко от него, почти вплотную. Скользнул по нему невидящим взором и отвернулся…
О слежке он сейчас не думал. Привычная волчья настороженность покинула его. После посещения блатных и разговора с Наташей он успокоился и никого уже, в сущности, не опасался. Он вышел без оружия и жаждал мира и тишины.
Кольцо беды разомкнулось. Отчуждение кончилось. Робинзон возвращался к людям!
Полтавский вокзал – как и все отечественные вокзалы – был набит битком, охвачен гомоном и суетою.
Россия всегда была беспокойной, метущейся, кочевой; она жила в пути, на биваках – и поныне продолжает жить так же.
Тревожная неустроенность быта – основная, самая характерная ее черта! Несметные людские скопища текут по ее дорогам и бурлят на перекрестках. На перекрестках, имя которым – железнодорожные станции. Над ними веет древний бродяжий дух. И для бездомных, тоскующих и ищущих – для всех, кто преступил черту оседлости – российский вокзал вечно будет последним прибежищем и укрывом. Игорь давно уже подметил это, понял во время скитаний по стране. И он знал: вокзал обогреет его, примет и укроет и – если надо – бесследно растворит в себе…
Он вошел в кассовый зал – и сразу же ощутил себя в привычной, родной обстановке. Повсюду сновали люди с чемоданами и узлами. Тусклыми насморочными голосами бормотали со стен репродукторы, объявляя часы прибытия и отправки… Какая-то женщина, шумно дыша, остановилась возле Игоря. Со стуком поставила на пол тяжелые чемоданы. Отдышалась, утерла платочком лицо. Огляделась, очумело помаргивая. И затем, подойдя к стене, принялась изучать вывешенное там расписание поездов.
Багровое лицо ее было наморщено, выпяченные губы шевелились. Углубясь в расписание, она забыла о чемоданах. Они стояли за ее спиной – громоздкие, перевитые ремнями – и унести их, украсть, было проще простого…
Игорь легко шагнул к ним, вынул из карманов руки. Он сделал так машинально, помимо воли. Его словно бы шатнуло в эту сторону – и он не устоял, поддался толчку… Но тут же он опомнился, напрягся. И отступил, хрустнув зубами. «Нет, – подумал он, – нет. Если уж начинать таким образом новую жизнь, – к чему тогда было отказываться от старой?;)
Искушение все же было сильным. Пугающе сильным… «Почему бы, в конце концов, и не рискнуть – в последний раз? – мелькнула юркая мыслишка, – деньги мне все равно нужны, без них не обойтись, и это надежный шанс. Последний! Как раз – для новой жизни!»