Мыслишка эта вспыхнула, прошла по краю сознания – и погасла. Борясь с соблазном, преодолевая себя, Игорь постоял секунду в неподвижности. И потом, поворотившись резко, пошел в глубь зала – подальше от чемоданов, в сторону от греха.
Ему вдруг захотелось пить. Он пошарил в карманах – выгреб горсть мелочи и пересчитал ее, стоя возле буфета. Набралось как раз на одну большую кружку пива. «Живем», – обрадовался Интеллигент. И уверенно работая локтями, протискался к прилавку. И вскоре уже наслаждался – отдувался и жмурился, и слизывал с губ пивную янтарную пену.
Слева от Игоря, тесня его, помещалось двое мужчин. Один – сухопарый, с кавказскими, влажными, навыкате, глазами– что-то хрустко жевал. Другой – краснорожий, грузный, поросший курчавым рыжим волосом – курил, цедя сквозь усы синеватый дымок. Оба были заметно пьяны. Рыжеволосый – упившись и разгорячась – скинул плащ, и перебросил его через плечо.
Он стоял вполоборота к Интеллигенту. И обшарив мясистую его фигуру наметанным глазом, Игорь сразу же заметил бумажник, упрятанный в задний карман брюк.
На воровском жаргоне бумажник называется «поросенком». Есть у него и другие названия, но это – самое меткое. Дело в том, что бумажники в России вырабатываются, преимушественно, из свиной кожи… Ну и кроме того, немалую роль играет их внешний облик; они нередко бывают по-поросячьи увесисты и пухлы. И столь же колоритны! Глядя на толстяка – на задний оттопыренный карман его брюк – Игорь видел выглядывающий оттуда краешек бумажника; лоснящийся, острый, коричневатый, он напоминал поросячье ухо. И это ухо приманивало, дразнило…
Пьяные разговаривали. Как это часто случается, они говорили преувеличенно громко, в повышенном тоне. Игорь отчетливо слышал каждое их слово. Речь шла о буфетчице – разбитной, круглощекой, с мелкими кудряшками на лбу и обильной, тяжелой колышащейся грудью.
– Выпуклая бабенка.
– Н-да, товарец – ничего не скажешь!
– Все без подделки… На чистом сливочном масле…
– Интересно, сколько она за ночь берет?
– Почему именно – берет? Не опошляй идею. Может, она так – из любви к искусству, а?
– Что ж, бывает, конечно. Только – вряд ли…
– А ты спроси!
– Да надо бы. Неудобно только – народу полно.
– Ну, так подождем! Нам же ведь не к спеху. Поезд завтра идет, – эта ночь все равно наша.
– Стало быть, еще – по одной?
– Конечно.
– А чем переложим? Пивком?
– Милое дело.
Рыжебородый осклабился удовлетворенно и махнул рукой, подзывая буфетчицу. Он навалился на стойку. Зад его выпятился, округлился. Момент был самый подходящий! Игорь отставил кружку… И внезапно – с яростью – хлестнул ладонью по оттопыренному, наглому этому заду.
– Эй, – грозно спросил, поворачиваясь к нему толстяк, – ты чего?
– Ничего, – сказал Игорь вздрагивающим голосом.
– Нет, ты чего толкаешься?
– Ты сам толкаешься…
– Это я-то?
– Да вот ты-то!
Какое-то мгновение они смотрели в глаза друг другу. Смотрели пристально. Игорь стоял, выпрямившись, весь подобравшись. Он улыбался – нагло и холодно – и лицо у него было нехорошее; что-то в нем угадывалось особенное, такое, что не предвещало добра… И рыжебородый уловил это, учуял. И сразу завял и съежился, отводя взгляд. И пробормотал примирительно:
– Ну, если я…
– Ладно, – махнул рукой Игорь. – Хватит об этом. Не отвлекайся – пей!
Жаркий душащий гнев оставил его, схлынул. Вспышка была мгновенной и безотчетной, и теперь, когда она прошла, Игорь испытывал усталость, смущение, и досаду. Досаду на себя, на судьбу свою – на проклятую свою судьбу – и на всю эту жизнь!…
И забыв о недопитой кружке, он направился в зал ожидания. Ему немоглось; хотелось усесться, уединиться где-нибудь, расслабиться и побыть, хоть недолго, в покое…
Покоя однако не было и здесь.
Зал ожидания был переполнен пассажирами, причем большую часть их составляла молодежь. Густая, горластая толпа эта производила впечатление странное и диковатое. Ребята и девушки мало чем отличались друг от друга; все они были одинаково длинноволосы, растрепаны, обряжены в спортивные куртки и ватники, кеды и сапоги, а некоторые – завернуты в одеяла и какие-то пестрые, цветные лохмотья.
Гулко бренчали гитары. Здесь их имелось несколько. Вокруг каждой группировалась своя отдельная компания. И каждая компания пела – на свой особый лад и мотив. И песни эти были подчеркнуто разухабистые, залихватские, блатные.
В одной группе слышалось:
«Когда я был мальчишкой,
носил я брюки клеш,
соломенную шляпу,
в кармане финский нож
Я мать свою зарезал,
отца свово убил,
а младшую сестренку
в сортире утопил».
В другой – по соседству – нестройный хор выводил:
«На Молдаванке музыка играет,
а Сонька в доску пьяная лежить…»
А из противоположного угла – перекрывая общий шум – доносилось явственно:
«Нашел тебя я босую,
худую, безволосую,
три года я в порядок приводил.
А ты мне изменила,
другого полюбила,
зачем же ты мне шарики крутила?»
Пробираясь в толпе, вдоль скамеек, – отыскивая свободное место, – Игорь с недоумением оглядывал пассажиров. «Кто они? – размышлял он, – откуда они – и куда?… Песни у них блатные, но сами они непонятны. Может, это какиенибудь целинники, энтузиасты строек?»
Он правильно угадал. Из разговоров, из отдельных реплик, ему вскоре стало ясно, что шумная эта орда направляется на восток страны – на строительство таежной гидростанции… Еще в лагерях, в заточении, Игорь слышал о новом веянии, возникшем среди нынешних юнцов и охватившем всю страну. Послесталинское поколение жило не так, как все прежние; оно было бурным и беспокойным. Оно, это поколение, активно участвовало в событиях, интересовалось всем происходящим и-легко снимаясь с насиженных мест – безудержно растекалось по просторам родины. Игоря и его лагерных друзей больше всего изумляло то обстоятельство, что на целину и на новые стройки молодежь устремлялась не по велению власти, не по приказу – а просто, по собственному почину… Теперь, приглядываясь к бурлящей вокруг него юности, Игорь вдруг подумал о том, что за последние годы в этом мире многое изменилось, сдвинулось, преобразилось. И изменения эти прошли мимо него; он как-то не заметил их, проглядел.
Он с трудом отыскал себе место – на угловой скамейке, среди корзин и узлов. Хозяйка багажа – молодая женщина – сидела, держа на коленях девочку лет восьми-десяти. Девочка хныкала и вертелась, что-то лопотала невнятно, и мать успокаивала ее строгим шепотом.
Игорь сел, со вздохом вытянув ноги. Оперся о корзину – полуприкрыл глаза. «Шум, – подумал он, – толкотня, как на пересылке… Как в Таганке – перед этапом…» И в этот момент, словно бы в лад его мыслям, гитарист, стоявший поблизости, запел:
«Цыганка с картами…
Дорога дальняя…
Дорога дальняя – казенный дом…
Быть может, старая тюрьма Таганская
меня несчастного по-новой ждет».
Гитарист был невысок, круглолиц и бородат. Он бил по струнам полусогнутой ладонью и хрипло вопил, запрокидывая голову. И черная, кудлатая борода, покрывавшая гладкие его щеки, казалась ненатуральной, приклеенной. Его окружали весьма живописные фигуры. Один из парней стоял в рваном клетчатом одеяле; оно было надето на манер мексиканского пончо. Голова другого была по-пиратски повязана красным платком. Третий – чумазый и нечесаный – подпевал гитаристу, кривлялся и в такт прищелкивал пальцами, и при каждом движении на груди его подрагивали, блестя, густо навешанные монисты.