По иронии судьбы оба брата Сергеевых один за другим оказались в тюрьме: старший, кажется, за фарцовку, младший — за банальную квартирную кражу. По этому поводу отец семейства разразился на кухне пламенной обличительной речью против подлецов-судей, которым бы только выполнить план и засадить за решетку побольше народу. А виноватых или невинных — дело десятое. Присутствовавшая при сем баба Фрося негромко обронила:
— Ты же сам говорил, Иван Ильич, что у нас зря никого не сажают. Или ошиблась я?
Иван Ильич запнулся, будто налетел на невидимую стену. Но потом все-таки нашелся.
— Это раньше, при товарище Сталине, все было по справедливости. Порядок был. А теперь распустили всех, сукины дети, хрущевские выкормыши! Из тюрем врагов повыпускали, хороших людей грязью замазали, мелят языками что ни попадя. Иностранцев полна Москва, ихние фильмы о красивой жизни крутят. Конечно, молодым манко. А все эти, евреи!
— Ты, Иван, на старости лет да от водки совсем рехнулся, — отмахнулась от него баба Фрося. — Софка, что ли, твоего парня на чужую квартиру навела? Или Моисей Семенович постарался?
— Все равно от них все зло! — продолжал бушевать старик.
— Твоя Клавка сядет за недолив — тоже они виноваты будут? У моих хозяев, царствие им небесное, евреи в гостях бывали, точно помню. Культурные люди, обходительные, воспитанные. А тебя, хама, дальше кухни не пустили бы.
— А может, твои хозяева тоже евреями были, почем я знаю! — не желал сдавать позиции старик.
Тут подоспела Лидия Эдуардовна.
— С таким именем, как у вашего отца, милейший, я бы помалкивала. Самое что ни на есть еврейское имя — Илья. Хоть кого спросите.
С двумя «миротворческими силами» Ивану Ильичу было уже не справиться, и он убрался с кухни, бормоча себе под нос что-то о сионистском логове и мировой заразе. А баба Фрося, увидев меня в дверях кухни, погрозила пальцем:
— Нечего тут подслушивать! Старые — что малые, несут невесть что. Лучше пойди скажи тете Риве, чтобы шла стряпать. Теперь он не скоро выйдет, да и мы тут.
Такой была наша квартира в самый ее расцвет. Смешно, но иногда я скучаю о том времени. Конечно, в основном потому, что тогда мне можно было носиться по всей Москве, ходить с подружками в кино, бегать на свидания. Мне было всего пятнадцать лет, жизнь только-только начиналась, и для меня она была прекрасна. Другой я не знала и не хотела.
Тогда было безумно модным фигурное катание. Соревнования фигуристов показывали по телевидению, имена чемпионов были известны всем не хуже, чем имена первых космонавтов. Мои родители хотели, чтобы у меня было все. Поэтому я ходила в музыкальную школу и занималась в секции фигурного катания. И если успехи в игре на рояле у меня были, мягко говоря, посредственными, то на катке мне кое-что удавалось. Печально было только то, что наши с Иркой увлечения перестали совпадать. Ей, что называется, «медведь на ухо наступил», поэтому она сразу отказалась от всего, что связано с музыкой. Зато не пропускала ни единой выставки живописи, в которой я не понимала абсолютно ничего.
Разделял нас еще один момент. Ирка была круглой сиротой, а я — любимой дочкой обеспеченных родителей. Не отличавшейся, кстати, особой тактичностью. Потому и услышала как-то от ближайшей подруги и молочной сестры вполне заслуженный упрек: «Конечно, тебе все на блюдечке преподносят! Несправедливо это. Нужно, чтобы все было поровну».
Присутствовавшая при этом баба Фрося резко оборвала Ирку. Будто чувствовала, что по большому счету нам все поровну и достанется… со временем. А пока… пока, засыпая, я видела себя на льду катка под ослепительным светом прожекторов, в костюме, расшитом блестками, и слышала, как диктор объявляет:
— Первое место и золотую медаль завоевала спортсменка из Советского Союза Регина Белосельская!
Эти мечты оборвались в тот день, когда во время одного из сложных упражнений я упала и сильно ударилась спиной. Год после этого прошел в самых разных больницах и мучительных процедурах. Наконец, врачи вынесли окончательный приговор:
— Ходить не сможет никогда. Но все остальное в принципе не заказано…
Интересно, что они имели в виду под «остальным»?
Свое шестнадцатилетие я встретила в инвалидной коляске.
Глава третья
Каждой коммуналке — своего сумасшедшего
Все мы в свое время читали «Повесть о настоящем человеке». Так что напомню только один эпизод из этой книги. Когда в госпитале, уже лишившись ног, Алексей Маресьев сомневается, сможет ли он не только ходить на протезах, но и управлять боевым самолетом, комиссар Воробьев развеивает все его сомнения одним-единственным аргументом: «Но ты же советский человек!».
К счастью, мне никто не предлагал подобных утешений. Никто не напоминал о том, что я — комсомолка, что Николай Островский создавал шедевры, будучи вообще прикованным к постели да еще и слепым. К счастью, потому что это меня бы не утешило. Создавать шедевры я не собиралась, управлять самолетом — тем более. Да и протезы мне были ни к чему — ноги-то сохранились. Правда, неподвижные, зато по-прежнему длинные и стройные. Хорошо хоть мини-юбку успела поносить.
Это сейчас я в состоянии шутить над собственной беспомощностью. Тогда же находилась на один шаг от самоубийства. Родители пытались меня ободрить, но и сами были в отчаянии. Столько надежд возлагали на единственную дочь — и на тебе, инвалид на всю оставшуюся жизнь. В общем-то — тяжкий крест для немолодых людей.
Первые крохи утешения, как ни странно, получила от… Семы Френкеля. К семьдесят первому году он уже вернулся в столицу из очередной поездки «за романтикой» и продолжал расшатывать нервную систему родителей. Одно время он развлекался тем, что сутками напролет перепечатывал на старенькой портативной машинке произведения «самиздата». Как только он отлучался из дома, Ревекка Яковлевна сгребала в охапку его продукцию и… не знала, что с ней делать. Сжечь? Когда-то на кухне стояла большая печь, но ее давно разломали и провели газ. Выбросить? А если кто-то найдет это в мусорном баке? В конце концов она робко стучалась ко мне:
— Региночка, деточка, можно это у тебя полежит? Я боюсь…
Потом приходил Семка и забирал свои сокровища обратно. Так продолжалось до тех пор, пока мое терпение не иссякло.
— Слушай, Сема, перестань мучить своих родителей. Они же не перенесут, если с тобой что-нибудь случится.
— Ничего со мной не случится! — легкомысленно отмахнулся Семка. — Впрочем, мне самому надоело. Тюкаешь по клавишам, тюкаешь, а результатов никаких. Десять человек прочитают, десять миллионов по-прежнему будут считать вершиной человеческой мысли передовицу в «Правде». Тебе-то понравилось?
— Я не читала, — сухо ответила я.
— Напрасно. Будь я на твоем месте, я бы читал сутками. Особенно это.
— Давай поменяемся местами, — уже со слезой в голосе ответила я. Но Семку бесполезно было даже пытаться разжалобить.
— Не ной, моя милая. Голова на месте, руки в порядке, мозги варят. Сидишь в тепле, мама с папой рядом. А в брезентовую палатку на сорокаградусный мороз не угодно? Или шпалы поворочать на ветру? Я ведь на стройке санитаром был. Такого насмотрелся — во сне не приснится. Там десятки человек лишались рук и ног просто потому, что отмораживали их. При скольких ампутациях я присутствовал…
— Это, конечно, очень утешает: другим еще хуже, чем мне.
— Нет, иначе: тебе лучше, чем другим. А вместо того, чтобы оплакивать себя, научись на машинке печатать. И готовься поступать в институт. Заочный, разумеется. Программы я тебе на днях принесу, выберешь. Ты не еврейка, тебя примут.
И исчез на несколько дней. На меня же его смешочки подействовали, как оплеуха на истеричку. Правда, и потом случались срывы, но о самоубийстве думалось значительно реже.
Лидия Эдуардовна приходила каждый день. Она как нечто само собой разумеющееся возобновила занятия со мной. Один день мы говорили по-немецки, другой — по-французски. Как будто вместе со мной готовилась поступать на заочное отделение исторического факультета. Всегда была ровна, улыбчива, выдержанна. Если же у меня начинали дрожать губы, а глаза становились подозрительно влажными, пресекала эмоции в зародыше: