— Что вы тут делаете? — осведомился он с праведным негодованием законного владельца.
Ответа не последовало, но вскоре из мрака донеслись приглушенные звуки, и против его воли в сердце Фредерика пробудилась нежность.
— Послушайте, — сказал он неловко, — не надо плакать.
— Я не плачу, я смеюсь.
— О? — Нежность поугасла. — Так вас забавляет, что вы заперты в этом чертовом чулане?
— Нет ни малейших причин прибегать к грубым выражениям.
— Абсолютно с вами не согласен. Для грубых выражений есть все причины. Просто оказаться в Бингли-на-Море — уже полная жуть. Однако находиться под замком в бинглском чулане…
— …с девушкой, которую вы ненавидите?
— Не будем касаться этого аспекта, — с достоинством сказал Фредерик. — Важно то, что я сейчас нахожусь в чулане в Бингли-на-Море, тогда как, существуй в мире хоть капля справедливости или честности, я бы в Сквош-Холлоу…
— О? Так вы все еще играете в гольф?
— Разумеется, я все еще играю в гольф. Почему бы и нет?
— Не знаю. Я рада, что вы все еще способны развлекаться.
— Почему «все еще»? Или вы думаете, что потому лишь…
— Я ничего не думаю.
— Полагаю, вы воображали, что я буду маяться, нянчась с разбитым сердцем?
— О нет! Я знала, что вы сумеете легко утешиться.
— Что означают ваши слова?
— Не важно.
— Вы намекаете, что я один из тех мужчин, кто беззаботно меняет одну женщину на другую — презренный мотылек, порхающий с цветка на цветок, попивая…
— Да. Если уж вы хотите знать, я считаю вас прирожденным попивателем.
Фредерик задрожал от такого чудовищного обвинения.
— Я никогда не попивал. И, более того, я никогда не порхал.
— Смешно!
— Что смешно?
— То, что вы сказали.
— У вас, видимо, очень острое чувство юмора, — сокрушительно заявил Фредерик. — Вас смешит, что вас заперли в чулане. Вас смешит, когда я говорю…
— Что же, уметь находить в жизни смешное очень приятно, не так ли? Хотите знать, почему она заперла меня здесь?
— Не имею ни малейшего желания. А почему?
— Я забыла, где нахожусь, и закурила сигарету. Ой!
— Ну, что еще?
— Мне показалось, шуршит мышь. Как по-вашему, в этом чулане водятся мыши?
— Безусловно, — ответил Фредерик. — Сотни мышей.
Он было перешел к их описанию — большущие, жирные, склизкие, предприимчивые мыши, но что-то острое и жесткое поразило его лодыжку мучительной болью.
— Ох! — вскричал Фредерик.
— Ах, извините. Это были вы?
— Да.
— Я брыкалась, чтобы разогнать мышей.
— Понимаю.
— Очень больно?
— Только чуть посильней предсмертной агонии, благодарю вас за участие.
— Мне очень жаль.
— И мне.
— Во всяком случае, мышь получила бы хороший урок, будь это мышь, верно?
— Полагаю, урок до конца ее дней.
— Ну, мне очень жаль…
— Забудьте! Почему меня должны тревожить разбитые кости лодыжки, когда…
— Что когда?
— Я забыл, что хотел сказать.
— Когда разбито ваше сердце?
— Мое сердце не разбито. — Фредерик хотел, чтобы тут не оставалось и тени сомнения. — Я весел, счастлив. Кто, черт подери, этот Диллингуотер? — закончил он не по теме.
Наступило краткое молчание.
— Ну, просто человек.
— Где вы с ним познакомились?
— У Пондерби.
— А где состоялась ваша помолвка?
— У Пондерби.
— Значит, вы еще раз гостили у Пондерби?
— Нет.
Фредерик поперхнулся.
— Когда вы поехали погостить у Пондерби, вы были помолвлены со мной. Так, значит, вы порвали со мной, познакомились с этим Диллингуотером и были с ним помолвлены за один визит, продлившийся менее двух недель?
— Да.
Фредерик ничего не сказал. Задним числом ему пришло в голову, что это была самая подходящая минута для восклицания: «О, Женщина! Женщина!» — но в тот момент он этого не сообразил.
— Не вижу, какое у вас есть право критиковать меня! — сказала Джейн.
— Кто вас критиковал?
— Вы!
— Когда?
— Только что.
— Призываю небеса в свидетели! — вскричал Фредерик Муллинер. — Я ни единым словом не намекнул, что полагаю ваше поведение самым гнусным и отвратительным из всего мне известного. Я даже ничем не выдал, что ваше признание потрясло меня до глубины души.
— Нет, выдали! Вы хмыкнули.
— Если в Бингли-на-Море в это время года хмыкать запрещено, — холодно произнес Фредерик, — меня следовало бы раньше поставить об этом в известность.
— Я имела полное право помолвиться, с кем мне захотелось, и так быстро, как мне захотелось. После вашего-то чудовищного поступка…
— Моего чудовищного поступка? О чем вы?
— Сами знаете.
— Прошу меня простить, но я не знаю. Если вы имеете в виду мой отказ носить галстук, подаренный вами на мой прошлый день рождения, я могу лишь повторить объяснение, данное вам тогда же: не говоря уж о том, что ни один порядочный человек не пожелал бы, чтобы его видели в этом галстуке — пусть даже мертвым и в придорожной канаве, его расцветка соответствовала цветам «Клуба велосипедистов, удильщиков и метателей дротиков», членом которого я не состою.
— Галстуки тут ни при чем. Я говорю про день, когда я уезжала погостить у Пондерби и вы обещали проводить меня, а потом позвонили и сказали, что не сможете из-за чрезвычайно важного дела, а я подумала: ну что же, тогда поеду следующим поездом, спокойно перекусив в «Беркли», и я отправилась в «Беркли» и спокойно там перекусывала, и пока я была там, кого, как не вас, я увидела за столиком в другом конце зала, обжирающегося в обществе мерзкой твари в розовом платье и с волосами, выкрашенными хной? Вот что я имела в виду!
Фредерик прижал ладонь ко лбу.
— Повторите! — воскликнул он.
Джейн повторила.
— О, боги! — сказал Фредерик.
— Это было как удар по затылку. Во мне словно что-то сломалось и…
— Я могу все объяснить, — сказал Фредерик.
Голос Джейн в темноте чулана был ледяным:
— Объяснить?
— Объяснить, — подтвердил Фредерик.
— Все?
— Все.
Джейн кашлянула.
— Перед тем как начать, — сказала она, — не забудьте, что я знаю в лицо всех ваших родственниц до единой.
— Я не хочу говорить о моих родственницах.
— Я подумала, что вы сошлетесь на одну из них. Скажете, что были с тетушкой или с какой-нибудь кузиной.
— Да ничего подобного! Я был со звездой варьете. Возможно, вы видели ее в программе «Тю-тю-тю».
— И по-вашему, это объяснение?
Фредерик поднял ладонь, прося не перебивать. Сообразив, что Джейн в темноте не видит его руки, он опустил ладонь.
— Джейн, — сказал он тихим проникновенным голосом, — не могли бы вы мысленно перенестись в то весеннее утро, когда мы — вы и я — прогуливались по Кенсингтон-Гарденз? Солнце ярко сияло, небо было темно-голубым, по нему плыли пушистые облачка, а с запада веял нежный зефир.
— Если вы надеетесь смягчить меня такого рода…
— Да ничего подобного! Просто я напоминаю вам, что, пока мы гуляли там, вы и я, к нам подбежал маленький пекинес. Признаюсь, во мне он не затронул ни единой струны, но вы пришли в умиленный восторг, и с той минуты у меня в жизни была лишь одна цель: узнать, кому принадлежал этот пекинес, чтобы купить его для вас. И после крайне трудоемкого наведения справок я выследил собачонку. Она принадлежала даме, в чьем обществе я перекусывал — чуть-чуть перекусывал, ничуть не обжираясь, — в «Беркли», где вы меня видели. Меня ей представили, и я тут же начал предлагать княжеские суммы за собаку. Деньги были для меня прах. Моим единственным желанием было положить псину вам на руки и увидеть, как просветлеет ваше лицо. Это было задумано как сюрприз. В то утро хозяйка пекинеса позвонила мне, что практически согласна на мое последнее предложение и не приглашу ли я ее в «Беркли», чтобы обсудить сделку? Какой мукой было для меня позвонить вам и сказать, что я не смогу проводить вас на вокзал! Но иного выхода не оставалось. Какая это была агония сидеть и битых два часа слушать рассказ этой пестро раскрашенной бабы о том, как комик сорвал ее коронный номер в последнем ревю, стоя у задника и изображая, будто пьет чернила! Но я был вынужден перенести и это. Я стиснул зубы, довел дело до конца, и вечером собаченция была у меня. А утром пришло ваше письмо с оповещением о разрыве нашей помолвки.