— Но я не могу! Я уже столько недель пытаюсь — и не могу ничего написать. И никогда не смогу ничего написать. И не хочу ничего писать. Ненавижу писать. Я не знаю, о чем писать. Лучше бы я умерла!
Она приникла к нему.
— Сегодня утром я получила от него письмо. Он только что законтрачил меня с еще двумя журналами.
Эгберт нежно поцеловал ее. Прежде чем стать младшим редактором, он тоже побывал в авторах и понимал ее. Нет, не получение гонорара авансом ранит чувствительную душу художника, ее ранит необходимость работать.
— Что мне делать? — плакала Эванджелина.
— Да бросить все это, — сказал Эгберт. — Эванджелина, ты помнишь свой первый удар в гольфе? Меня там не было, но держу пари, мяч улетел ярдов за пятьсот, и ты еще удивилась, почему эту игру считают трудной. Но потом очень долго у тебя не получался ни единый удар. И только постепенно после многих лет отчаянных стараний ты их освоила. Вот и с писательством то же самое. Ты нанесла свой первый удар, и он произвел сенсацию. А теперь, если ты намерена продолжать, пора прилагать отчаянные старания. Так есть ли смысл? Брось все это.
— И вернуть деньги?
Эгберт помотал головой.
— Нет! — сказал он категорично. — Ты перегибаешь палку. Вцепись в деньги когтями и зубами. Зажми в кулаках. Закопай в саду и пометь место крестиком.
— Но романы и рассказы, кто их напишет?
Эгберт нежно улыбнулся ей.
— Я! — сказал он. — До того как я прозрел, и мне случалось пописывать сахариновую жвачку вроде «Разошедшихся путей». Когда мы будем бракосочетаться, я, если память мне не изменяет, скажу тебе что-то вроде: «Все мое теперь твое», — и в том числе три романа, которые мне так и не удалось всучить ни одному издателю, и по меньшей мере двадцать рассказов, которые не принял ни один журнал. Я отдаю их тебе без всяких условий. Первый из романов ты можешь получить уже сегодня вечером, а потом мы сядем и будем смотреть, как Мейнпрайс и Пибоди продадут полмиллиона экземпляров.
— Ах, Эгберт! — сказала Эванджелина.
— Эванджелина! — сказал Эгберт.
Голос из прошлого
В старинной исторической школе для мальчиков, расположенной в одной-двух милях от «Отдыха удильщика», сменился директор, и наше небольшое общество в зале этого уютного заведения обсуждало указанное событие.
Поседелый Темный Эль разволновался.
— Бенджер! — воскликнул он. — Назначить Бенджера директором! Ну и учудили же!
— У него прекрасная репутация.
— Да. Но черт побери, он учился со мной в одном классе!
— Со временем даже и такое забывается, — поторопились мы его успокоить.
Темный Эль сказал, что мы ничего не поняли, а суть в том, что он прекрасно помнит малолетнего Грязнулю Бенджера в итонском воротничке, заляпанном джемом, когда математик снимал с него стружку за то, что он принес в класс белых мышей.
— Толстый коротышка с розовой физиономией, — продолжал Темный Эль. — Я видел его прошлым летом, и он остался совсем таким же. Не представляю его директором. Я всегда считал, что им по сто лет, что они исполинского роста, с огненными глазами и длинными седыми бородами. На мой взгляд, директор — это что-то вроде смеси «Бытия» Эпстайна[29] и чего-нибудь такого из «Откровения».
Мистер Муллинер снисходительно улыбнулся:
— Полагаю, школу вы покинули рано?
— В шестнадцать лет. Дядя взял меня в свою фирму.
— Вот именно! — сказал мистер Муллинер, умудренно кивая. — Иными словами, вы завершили свою школьную карьеру до того возраста, в котором мальчик, вступая в личные отношения с человеком на самой вершине, начинает видеть в нем наставника, философа и друга. В результате вы страдаете от широко известной фобии — зацикливании на директоре. Совсем как мой племянник Сачеверелл. Он был хрупким юношей, а потому родители забрали его из Харборо, едва ему исполнилось пятнадцать лет, и школьное образование он завершал с домашним учителем. Я не раз слышал, как Сачеверелл заявлял, что преподобный Д.Г. Смезерс, правящий дух Харборо, был из тех, кто грызет битые бутылки и пожирает своих отпрысков во младенчестве.
— Я твердо верил, что директор моей школы в полнолуние за площадкой для игр приносил человеческие жертвы, — заметил Темный Эль.
— Люди, которые, подобно вам и моему племяннику Сачевереллу, рано расстаются со школой, — сказал мистер Муллинер, — так никогда полностью и не избавляются от подобных поэтических отроческих фантазий. Фобия преследует их всю жизнь. И порой это приводит к любопытным результатам — как и в случае с моим племянником Сачевереллом.
Именно в ужасе, внушенном ему некогда директором школы (продолжал мистер Муллинер), я видел объяснение необыкновенной кротости и робости моего племянника Сачеверелла. Он рос нервным мальчиком, и годы, казалось, не добавили ему ни на йоту уверенности в себе. К тому времени, когда он обрел статус мужчины, его, вне всяких сомнений, следовало отнести к той части человечества, которая никогда не находит свободного места в вагоне метрополитена и теряется в присутствии дворецких, регулировщиков и почтовых служащих женского пола. Он был молодым человеком того типа, над которым люди смеются, когда официант заговаривает с ними по-французски.
И это тем более прискорбно, что как раз в то время он тайно помолвился с Мюриэль, единственной дочерью полковника сэра Редверса Бранксома, помещика старой закалки, обладающего самым крутым характером, какой только можно отыскать среди тех, кто кричит: «Ату ее!», едва свора помчится за лисицей. Мой племянник познакомился с Мюриэль, когда она гостила у своей тетушки в Лондоне, и завоевал ее сердце отчасти скромностью и застенчивостью манер, а отчасти фокусами с веревочкой, в которых был большим докой.
Мюриэль принадлежала к тем бодрым, энергичным девушкам, которыми изобилуют английские графства, где свято чтят традиции лисьей травли. Она выросла среди самоуверенных юношей, которые носили гетры и щелкали по ним хлыстами для верховой езды, и подсознательно мечтала о чем-то ином. Застенчивая, нежная, робкая натура Сачеверелла, казалось, пробудила в ней материнские чувства. Он был таким слабым, таким беспомощным, что ее сердце раскрылось перед ним. Дружба быстро сменилась любовью с тем результатом, что в один прекрасный день мой племянник стал женихом и оказался перед необходимостью сообщить эту новость старшим обитателям поместья.
— И если ты думаешь, что это легкая задачка, — сказала Мюриэль, — то даже не надейся! Папаша — людоед. Помню, когда я была помолвлена с моим кузеном Бернардом…
— Когда ты что? Со своим кем?! — ахнул Сачеверелл.
— Ну да, — сказала девушка. — Разве я тебе не рассказывала? Я одно время была помолвлена с моим кузеном Бернардом, но разорвала помолвку, потому что он попытался мною командовать. В старине Б. обнаружился избыток мужчины-деспота, и я дала ему от ворот поворот. Хотя мы по-прежнему добрые друзья. Но я не об этом. Когда появлялся папаша, Бернард сглатывал, будто тюлень, и весь съеживался. А ведь он — гвардейский офицер. Так что сам понимаешь. Однако начнем действовать. Я приглашу тебя в «Башни» на воскресенье, и мы посмотрим, что из этого получится.
Если Мюриэль надеялась, что в течение этого визита между отцом и женихом возникнут взаимная симпатия и уважение, ей пришлось горько разочароваться. С самого начала все пошло вкривь и вкось. Хозяин «Башен» принял Сачеверелла весьма радушно — поселил его в Голубом апартаменте, лучшем помещении для гостей, и велел подать бутылку старого портвейна, но было ясно, что молодой человек произвел на него не слишком благоприятное впечатление. Полковник любил поговорить об овцах (в болезнях и в здравии), навозе, пшенице, турнепсе, травле лис, охоте на птиц и ужении рыбы, тогда как Сачеверелл особенно блистал, когда речь шла о Прусте, русском балете, японских гравюрах и влиянии Джеймса Джойса на молодых блумсберрийских романистов. Души этих двух людей не имели ни одной точки соприкосновения. Полковник Бранксом не загрыз Сачеверелла в буквальном смысле слова, но никак не более того.