Тут и произошло столкновение. Милка была старшей, она выступала как авторитет и не могла простить моей старушке, что та с ней не консультировалась, а это выглядело примерно так же, как если начальник отделения полиции проигнорирует приказ министра. Но моя старушка в этом своем бунте держалась храбро и не сдалась…
Но, как говорит моя мать, сейчас ей пришлось столкнуться с долгосрочными последствиями… Дело в том, что Милка кропотливой работой на местах смогла настроить против неё всю родню и превратить её в диссидента своего племени.
Мать моя, разумеется, озлобилась, критикует Милку везде, где может, вся на нервах, как советский диссидент, за спиной которого вечно следует КГБ, но поддержка у неё слабая и совершенно ясно, что власть всё еще в руках Милки.
Милке удалось в определенной степени изолировать нашу семью от остальной родни, и за это, говоря между нами, я был ей благодарен.
Ввиду того что нам с матерью особо говорить было не о чем, она постоянно информировала меня о развитии конфликта, который отсюда, из Загреба, сильно напоминал сериал на основе реальных событий. Этот красочный средиземноморский сюжет я иногда со смехом пересказывал на вечеринках. Но самое главное, что пока моя старушка вела свою яростную диссидентскую кампанию, это поддерживало в ней жизнь, в противном случае пенсия бы её убила. Лучше ей вести свою войну, чем впасть в летаргию, считал я.
Я не обдумывал это так же глубоко, как Оленич размышлял об экономике. Отсюда, из Загреба, мне казалось, что все эти события находятся за гранью реального и никак не связаны со мной. Неужели же мне следовало серьезно анализировать их конфликт?!
Оказалось, что да — нужно!
Потому что, если задуматься чуть глубже, станет ясно, что в этом конфликте у моей старушки в рукаве был припрятан туз… Я!
Поэтому она и раздавала всем подряд мой номер телефона — хотела показать, что наша фракция еще ого-го как сильна. На местном уровне у нас, может, и нет серьезной поддержки, но мы контролируем столицу и СМИ… Запад на нашей стороне, либеральная интеллигенция тоже.
Только сейчас до меня дошло, что означал приезд ко мне Бориса по рекомендации моей матери при таком раскладе… Она дала ему номер моего мобильника и направила ко мне как какого-то бедолагу, который будет умолять меня помочь ему получить убежище. Этим она хотела перед всеми унизить Милку! Всё ясно, именно поэтому Милка теперь ничего и не знает о Борисе! А он согласился принять помощь от диссидентки и предал свою мать, переметнулся на другую сторону, как какой-нибудь танцор Большого театра, продавший свою гомосексуальную душу.
Я постепенно начал понимать, как вляпался, но у меня не было сил нырнуть в эту магму… А теперь ещё и врать Милке насчет Бориса. Потому что ведь ясно, сейчас она и меня считает участником заговора… Да так оно и есть. Но плевать нам на всё, что касается Милки — я главный оперативный работник на службе у моей старушки. Это неопровержимый факт. Она разработала идею заговора, а я претворил её в жизнь. Мы не только унизили Милку, склонили её собственного сына предать её, нанесли удар в самое больное место, нет… Мы пошли ещё дальше! Послали её сына в Ирак, чтобы он исчез там, в пустыне…
Мобильник звонил и вибрировал на столе.
Оленич смотрел то на меня, то на мобильник. Морщился, словно увидел у себя на кухне таракана. Похоже, он считал всё это представление недостойным того исторического контекста, о котором мы говорим.
Мобильный вибрировал, а я чувствовал, как меня настигает всё то, от чего я десятилетиями пытаюсь убежать. В моей голове возникали картины… Милка превращается в верховного представителя бывшей жизни… Я вижу, как меня преследует провинция, всё то… Прошлое, духи предсовременной жизни, магма, от которой я хотел освободиться. Я видел самого себя, бегущего по городской пустыне (что-то вроде Елисейских полей), и гонящихся за мной крестьян, вооруженных вилами и вообще чем попало (кто что успел схватить), как в крестьянском восстании, а Милка впереди всех — ведет их в наступление, как Марианна у Делакруа, в полурасстегнутом одеянии, со своими старыми сиськами наружу, храбро воздев руки… О, боже!
Откуда вдруг взялось всё это?! Ну хорошо, я сбежал в Загреб, стал городским жителем, был на тысяче концертов, живу с актрисой, которая играет в авангардных спектаклях, держусь всегда «кул», делал всё как положено… Может, даже иногда и больше, чем положено. Потому что: страх, как бы кто не подумал, что я деревенщина, заставлял меня читать совершенно непонятные постмодернистские книги, смотреть невыносимые авангардные спектакли (даже те, основной идеей которых было мучить публику), слушать прогрессивную музыку (даже тогда, когда это не соответствовало моему настроению)… Я ненавидел всё поверхностное, всё популярное! Если что-то становилось слишком популярным, я такое не мог больше переносить… Даже в моменты тяжелого опьянения, когда мне хотелось поднять руки под какой-нибудь популярный рефрен, я тут же их опускал… Возможно, я был немного скованным. Но я соблюдал дисциплину! Я над этим РАБОТАЛ! Получается, что напрасно… Вдруг выяснилось, что они снова дышат мне в затылок. Оказывается, они просто затаились. Я полагал, что от них избавился, но сейчас, с помощью Бориса, они окружили меня и сжимают кольцо. Мой мобильный вибрирует на столе, и всё становится «хот». Меня облил пот.
Я вздохнул, как больной.
— Они медлительны… но они меня преследуют, — сказал я Оленичу.
Он посмотрел на меня, мягко говоря, вопросительно.
— Что вы сказали?
— Мах, я процитировал Адмирала Махича.
— A-а, — произнес он и посмотрел на меня, как психиатр на пациента. — Это какой-то военачальник?
— Нет, неважно.
Я потянулся за мобильником и выключил его.
Тут Оленич неожиданно улыбнулся и посмотрел куда-то вдаль, прямо перед собой.
Я подумал, что лучше всего было бы продолжить интервью, забыть про Милку, однако не смог вспомнить ни одного из подготовленных вопросов.
Налил себе ещё немного виски.
— Как вы думаете, что будет с Ри-банком? — спросил я неожиданно даже для себя.
Господин Оленич весь подобрался. Улыбки как не бывало. Я подумал, что, наверное, он перенервничал из-за моего странного поведения. Он бросил на меня строгий взгляд.
— Во времена самого жесткого национализма девяностых, когда ты больше не смел употреблять слово экономика… — тут он перевел дух — …а только хозяйство!.. Чтобы показать, что всё это наше. Тогда наши банки были общими усилиями ограблены, и все вздохнули, когда они были проданы иностранцам!
— Да, да, — закивал я, надеясь этим его успокоить.
— Я думаю, что это была функция национализма… в Восточной Европе. Разумеется, националисты — это те, кто имеют право всё продать, ведь подразумевается, что они пострадавшие!
— Интересно сформулировано, — сказал я. — Но сейчас…
— Так вот пусть сейчас они и думают! — отрезал он.
Скажи это Маркатовичу, подумал я.
— Но немцы хотят от банка избавиться. Государство может получить его обратно! — сказал я.
Оленич скроил какую-то гадливую гримасу. Приподнял подбородок.
— Послушайте, Югославия была суммой малых национализмов, которые объединились в борьбе против крупных. Так мы избавились от итальянцев на море и немцев на континенте. Сделать это в одиночку мы бы не смогли. После того как мы с этим справились, мы потеряли и Югославию, то есть сербов, и сейчас двигаемся самостоятельно. Однако видите, теперь мы снова в игре с крупными игроками, итальянцами и немцами. Вот вам и вся история.
Хм, содержательно, подумал я.
— Но в результате этого страдает много ни в чем не повинных людей, — сказал я и допил остаток виски в моем стакане.
Оленич посмотрел на меня так, будто я мелю что-то такое, что не относится к нашему контексту. Потом, словно вспомнив то, что не сказал, добавил: — Итальянцы и немцы сейчас владеют всеми нашими банками. Разумеется, к немцам я отношу и австрийцев. Поблизости и венгры. Они не столь существенны, но ИНА…