А потом мы вдруг оказались внутри, мозаичные пионеры с трубами и барабанами серьезно смотрели со стен, и несколько пар «брачующихся» (замечательное слово, не правда ли?) топтались в очереди перед дверью регистраторши. И мы тоже стояли в очереди. Герман напряженно прислушивался, когда же нас кликнут по фамилиям, а откуда-то слева шелестело: «Такой хорошенький, а баба у него вон какая кривая!», и я ловила насмешливые взгляды посторонних. Бедный Герман! Ну за что он влип? Чем онто был виноват?
Со скрипом растворились наконец высокие желто-полированные двери, юркая суетливая тетенька (сама — метр с кепкой, но зато какой огромный каштановый пучок на макушке!) дробно зацокала вокруг нас каблучками-шпильками, расставляя на неровной полоске рыжего ковролина под «цветочком».
— Молодые, под цветочек, под цветочек! — звонко выкрикивала она, и казалось, что ее визгливый голос вот-вот сорвется на ультразвук.
«Цветочек» этот был в своем роде замечателен: его пыльные, надорванные черно-зеленые листья, похожие на испорченные опахала, уныло свисали в стороны; тощ «цветочек» был и жалок на фоне снежно выбеленной, по-больничному, стены; казался «цветочек» беззащитным и маленьким.
И построили нас под «цветочком» в две шеренги; первая шеренга — мы с Германом и свидетели, вторая — самые любопытные гости; и спросили нас, согласны ли мы, и мы ответили, что согласны; и велели нам, а затем свидетелям, расписаться в толстом журнале, и мы расписались; а потом я едва не потеряла (но нет, вовремя подхватила в полете) Германово кольцо и смеялась над этим маленьким инцидентом нервно; и мощным, с хрипотцой, маршем Мендельсона внезапно заполнилось помещение, и Герман больно поцеловал меня влажными губами…
А потом мы снова колесили по городу. Были дежурные фотографии на Воробьевых горах, было шампанское, и бокалы, теперь уже наши, дробились об асфальт; и обволакивала горло, истово скреблась где-то внутри тяжелая, весомая тошнота, от которой хотелось буквально влезть на стену.
У подъезда, перед самыми ступеньками, Герман по традиции попытался поднять меня на руки, но пошатнулся и едва не уронил, смутился и снова опустил на дорожку. Только мне было все равно, каким способом я попаду в свой новый дом, я ничуть не стушевалась из-за этой маленькой неудачи и пошла к подъезду сама, а сверху сыпали что-то, кажется, рис, и зерна застревали в пышных складках платья, в волосах, в розовых лепестках свадебного букета. Были они такие полновесные, светлые, они так походили на крупные дождевые капли, что, зажмурившись, я на мгновение отчетливо ощутила холодное касание дождя в Покровке…
Я очнулась в спальне. Герман махал у меня перед лицом «Спорт-Экспрессом», мама заискивающе оправдывалась перед гостями: «Понимаете, бессонная ночь, такой сильный укол, лекарства, реакция, это я, я во всем виновата?» — и вторил ей понимающий шорох множества голосов.
Я с трудом поднялась. Так, ножки на пол, Германа за руку, необходима опора, а теперь улыбаться, Надежда Александровна, обязательно нужно улыбнуться, у тебя сегодня праздник, гости у тебя, — чай, свадьба, не похороны… «Извините… извините… все нормально… мне уже лучше… беременна?… нет, вряд ли… сейчас, только стаканчик воды, тут душно очень… нет-нет, не ушиблась… проходите за стол, пожалуйста… я на одну минуточку…» И вот она — спасительная ванная комната, и вот она — ледяная вода из-под крана, господи, ну и рожа у тебя, Шарапов, бедный Герман, какая же я все-таки дура… «Да-да! Я уже выхожу, все уже отлично…» Ну что, Надежда? Доигралась? Пора за стол, а то перед людьми неудобно.
За свадебным столом все было пристойно. Гости угощались салатами и алкоголем, громким нестройным хором кричали: «Горько!», мы вставали, и Герман целовал меня в губы (от него уже попахивало водкой); свидетель Паша произносил малоприличные тосты, как то: «За гигиену» и «За дружбу между членами», в ответ ему похохатывали захмелевшие родственники и знакомые. Кстати, родственников у Германа оказалось великое множество, особенно тетушек и двоюродных сестер. Ближе к вечеру они стали горланить русские народные, плясали цыганочку с выходом в недрах длинного коридора, а потом организовали кассовый сбор в пользу молодых, за неимением подноса притащив с кухни черный противень. Я им явно не понравилась. Я их понимаю, личико у меня было — краше в гроб кладут. Они все больше вокруг Германа вертелись: каждая с ним потанцевала, каждая по-своему пожелала счастья в жизни; кто помоложе, сетовали потихонечку, что он так рано женится, а ведь совсем еще молодой; но Герман отвечал, что сейчас как раз самое время.
А я все больше с Леночкой сидела. Леночка о свадьбе узнала всего только за десять дней и все удивлялась, когда это я успела? Я даже и не знала, что ей ответить. Мне очень хотелось спать. Я нервно поглядывала на часы в ожидании, когда же гости начнут расходиться. Но стрелки, как назло, ползли еле-еле, и тянулся, тянулся гуттаперчевый июньский день, и не видно было ему ни конца ни края.
А в голове перекатывалась девственная пустота, глаза сами собой закрывались, шумело в ушах от выпитого шампанского. Нс было сил танцевать, не было сил познакомиться поближе с Германовой родней; не елось и не пилось, не пелось и не танцевалось, я даже перестала следить за наличием обязательной улыбки на лице, и мама, стоило ей пробежать мимо меня с очередной порцией тарелок или чашек, обязательно кидала в мою сторону один из самых укоризненных своих взглядов.
Ближе к полуночи гости стали наконец разъезжаться. Попритихли пьяные разговоры и неизбежное застольное пение, магнитофон насмерть зажевал кассету с хитами рок-н-рола кто-то из приглашенных потихонечку спер половину денег со свадебного противня. Вконец запыхавшаяся мама носилась из кухни в комнату и обратно со стопками грязной посуды. Паркет в комнате и в коридоре стал липким, под ногами громко хрустели какие-то неопределенные крошки и осколки; скатерть была густо залита красным вином и завалена объедками (хлебные корки, куриные кости, лепешки не донесенного до тарелок салата, обсосанные оболочки от маринованных помидоров — все как в лучших домах, все — как положено). Из большого эмалированного ведра уже кивали привядшими головами розы самых разных сортов, расцветок и размеров; по всем углам были распиханы коробки со свадебными подарками. Были тут и пестрые, обернутые в упаковочную бумагу, перевязанные золотистыми бантами, и обыкновенные, картонные, с обтрепанными уголками и черными складскими маркировками ITEM NO (что бы это значило?). На подоконнике бочком возлежала хвостатая настольная лампа — подарок свидетельницы Леночки, — и ее белый пластиковый хвост (из проволоки? из лески? Бог его знает …) уныло свисал через край, касаясь самой батареи.
— Эту лампу обязательно поставишь в спальне, — наставляла Леночка, торопливо прощаясь со мной на лестничной площадке, — она очень интимная. У все хвост светится. Знаешь как красиво!
— Хорошо, спасибо, — пробормотала я, чмокнула Леночку в подставленную щеку, подождала, пока сойдутся за ней двери лифта. А потом, развернувшись к лифту спиной, зло, но совсем тихо, никому не слышно, огрызнулась вдогонку уходящей подруге: — Да кому он на фиг нужен, твой интим?!
Сказала и остановилась. И ужаснулась. Опять же шепотом:
— Черт! Брачная ночь!
С этого момента время побежало, полетело, поскакало бешеным галопом — не угнаться. А я металась между оставшимися гостями, глупо уговаривала: «Ну куда вы? Посидите еще! Так рано! Оставайтесь ночевать, зачем куда-то ехать?!» — и стала вдруг неприлично оживленной. Казалось, что даже вещи вокруг заходятся от хохота: надо мной, надо мной — ну, Надя, это ж надо!.. Они попадались на глаза — обычные, «правильные» подарки на свадьбу: альбомчики с сердечками, чайные чашки, а больше всего — полиэтиленовые конверты с постельным бельем (розовым и голубеньким, разумеется), конечно, так уж положено, как бы тонкий как бы намек; и ухмылялись, ухмылялись… А взгляд все чаще непроизвольно останавливался на загадочных маркированных коробках, и тогда начинала жить своей независимой жизнью тревожная чернобуквеная надпись: ITEM NO — I TEMNO — INTIMNO? — INTIM NO! — NO INTIM!!!