Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А работы с каждым днем становилось все меньше, и она была все скучнее, львиная доля дня уходила у меня на созерцание вездесущей осенней воды, которая вечно омывала оборотные поверхности пыльных цеховых окон, превращая контейнеры и доски за стеклом в дрожащие пятна; на бесцельное изучение туч цвета асфальта, ходивших над крышей противоположного корпуса. Челленджер временами подлетал, садился на плечо и забавлялся серьгами из орешка — были эти серьги длинными, почти до плеча, и чтобы уклюнуть их, ему не нужно было даже голову задирать. Но скоро и он исчез, Майоров со всеобщего одобрения унес его домой, на день рождения своей восьмилетней дочке, у него денег на подарок не было. Работать не хотелось, учиться не хотелось, не хотелось ехать домой к бесконечным сериалам и нотациям, вообще ничего не хотелось.

Когда Слава объявил об увольнении, я не удивилась, сказала: «Правильно, давно пора, здесь ловить нечего», а он повел долгий и путаный рассказ о том, как отец подруги однокурсницы Татьяны-второй случайно устроил его в Останкино — монтажером на первый канал. Я изобразила на лице нечто, должное отражать приторную радость, пожелала удачи на новом месте, даже посидела минут пятнадцать за прощальным тортом в обществе Барышниковой и К, а потом вернулась к тупому созерцанию прямоугольника окна. И сами собой в голове моей начали складываться слова и даже подобие мотива:

Окна имеют форму прямоугольника
И делятся на две-три неравных части,
Подойду к окну, на стекло подышу легонечко,
Нарисую формулу счастья,
И начнется лето, и мы отправимся за город,
И случайный дождь с головою накроет нас,
Чтоб согреться, костер до самого неба складывать
Будем мы из скатанных в пробные шарики фраз,
А потом начнется осень, осень, в которую…

Я не знала, что дальше, и подбирала слова, а они не подбирались, и уже не видно мне было ни окна, ни дождя за окном, а только кадры определений и фрагментов перед глазами, выпуклые и вогнутые слова, похожие на детские пазлы, которые никак не хотели ложиться в рисунок. Кажется, именно с этого момента я осознала, что могу писать; все, что было до, воспринималось мной как забава и подражание, как некое хобби, но теперь… Я вспомнила Кубрика, его литинститутского брата и первый раз подумала всерьез: «Жалко, что я учусь не там. Должно быть, там все по-другому…»

А может быть, все началось совсем не так, но моя избирательная память рисует теперь гладенькую прилизанную картиночку, обкатанную в течение многих лет профессиональных литературных занятий, и все логично, и все разложено по полкам, и давит от корки до корки прочитанный Данте Алигьери: «Я написал два сонета; первый начинается: «Амор рыдает», а второй: «О, неприятельница состраданья…» Не хватает только приписать в конце, что «первый сонет делится на три части», и в первой я «призываю верных Амору и побуждаю их к плачу»[1].

Зачетная сессия была уже на носу, и Слава забрел в институт на пару с первым снегом.

— Привет, — сказал Слава и печальным, почти трагическим жестом опустил голову набок. — Меня отчисляют.

— Отчисляют… — У меня нехорошо засосало под ложечкой. — За что?

— Я же математику весной так и не сдал, помнишь? — ответил Слава, и голос его даже дрогнул немного.

— Так ты что, не пересдал еще?

— Ты знаешь, — Слава замялся, — я и не ходил туда. Понимаешь, я…

— Да, понимаю, — перебила я его, дабы избежать подробностей, причина мне и так была известна. А Слава продолжал:

— А вчера я ездил к нашей, ну, к Пономаревой, она сказала — поздно очухался, она отказывается принимать экзамен. Я ей и направление принес из деканата, но ты же знаешь, она меня ненавидит, сказала, что раньше надо было думать, а не шляться бог знает где. Но… На самом деле это не самое худшее. Меня ведь на работу взяли только потому, что я учусь по специальности. Знаешь, как туда трудно попасть?!

— Догадываюсь…

— Так вот, если меня отчислят, то тут же и уволят, я ведь там работаю всего ничего, и связей особых нету… А мне, ну ты понимаешь… Мне сейчас деньги очень нужны… Мы с Таней… Я не знаю, что делать, — закончил он.

А я молчала. Я тоже не очень хорошо представляла себе, что делать. «Деньги ему нужны, жениться, наверное, собрался, почувствовал, что на ноги встает. Впредь ему наука, вот отчислят, уволят, будет тогда думать, что делает, — мысленно позлорадствовала я сначала, а потом так же мысленно начала уговаривать себя: — Так нельзя, он же мой друг. Он же мне ничего не обещал, что ж я злюсь на него? Не виноват он, просто так получилось. Нехорошо так думать, нужно вести себя благородно и т. д. и т. п.», — а потом представила, что его отчислили, и осознала одну весьма элементарную вещь: если его отчислят, то, вероятнее всего, я больше никогда его не увижу.

На следующий день я уже звонила Пономаревой с работы и на правах любимицы уговаривала ее: «Елена Геннадиевна, я вас очень…» — и сочиняла какую-то там трогательную историю, била на жалость, приплела «экономический кризис» и «политическую ситуацию», клятвенно обещала «позаниматься» и «подтянуть», только дайте шанс, один-единственный шанс, и она смилостивилась наконец.

В конце недели мы поехали в основной корпус, на Юго-Запад; по карманам Славиной куртки были рассованы листы из моих конспектов и шпаргалки, моей рукой написанные, а потом я долгих полтора часа стояла под дверью аудитории и почти молилась про себя: «Ну пожалуйста, пожалуйста…»

Он сдал. На три с минусом, но все-таки сдал. Выскочил из аудитории, размахивая зачеткой: «Ура; все получилось!» — и уже натягивая куртку на одно плечо.

— Слушай, спасибо тебе огромное, — выпалил он радостно, — с меня тортик!

А после небольшой паузы добавил:

— Ты извини, но я побегу. Я страшно тороплюсь, шесть часов уже, а мы с Таней… Так что провожать не буду, не обидишься?

Я не ответила.

А он уже мчался впереди меня по низкому полупустому коридору главного корпуса, надевая на ходу куртку, и, кажется, даже мурлыкал что-то себе под нос.

Когда я дошла от института до метро по пятнадцатиградусному декабрьскому морозу, ресницы мои покрылись льдом.

Глава 11

Дальше события развивались, как и подобает развиваться им в плохой пьесе, то есть почти никак не развивались. Лениво наползали один на другой вялотекущие дни, похожие на серии мексиканского «мыла», в котором одна-единственная многозначительная улыбка занимает до пяти минут драгоценного эфирного времени, а монолог третьестепенного персонажа, приходящегося случайным попутчиком подруги первой жены ныне покойного, но когда-то служившего верой и правдой младшего лакея какой-нибудь доньи Роситы, старой грузной маразматички из упадочного элитарного семейства, растягивается на две недели показа.

Слава, насмерть перепуганный угрозой увольнения, взялся за ум и теперь как пионер — всем пример посещал каждую лекцию. Это, впрочем, не мешало ему пропускать почти весь предложенный преподавателями материал мимо ушей, что в скором времени сделало меня чрезвычайно частым гостем его дома. Конечно, кто-то должен был заполнять информационные пустоты, которые оставались после занятий институтской радиовсячиной; ну не мог, не мог он совладать с собой и уже на пятнадцатой минуте первой пары подпирал потолок отрешенным мечтательным взглядом. И теперь почти все моя субботние и воскресные утра уходили на Славу.

Он мучительно трудно воспринимал любую техническую информацию, вся его подвижная, эфемерная натура бурно сопротивлялась каждой новой формуле, и начиналось бесконечное: «Попьем чайку (кофейку, сочку); слушай, я тут купил такую книгу (кассету, модель); ой, что было вчера (позавчера, третьего дня) на работе, видела бы ты, это же умора’ полнейшая; я балбес (олух, существо неорганизованное), но погода отличная (пристойная, не слишком плохая), пойдем-ка на часок прогуляться…» И мы шли пить, смотреть, гулять, и нам по-прежнему было до странного легко друг с другом.

вернуться

1

Данте А. Новая жизнь.

18
{"b":"897193","o":1}