Кисло улыбнувшись, батюшка подумал про себя: «Как ужасно закоснел старик! Тяжко будет с ним договориться». И даже пожалел, что связался с этим колхозником. Но ведь никто не слышит. Обойдется.
А Балтрус, разойдясь, продолжал выкладывать свои премудрости:
— Вот теперь, возможно, человек скоро на Луну полетит, а раньше духовенство за одни только подобные мысли на кострах сжигало.
— Это прежде было. Теперь не средневековье. За это бог человека возвысил, дал ему разум.
— Тут-то уж господь маху дал. Дело в том, что чем человек просвещеннее, тем он от бога дальше. Мы вот, мужички, еще кое-как верим, а верующего ученого с трудом сыщешь.
— Ну, ну, не говорите. Верят и образованные.
— Такая уж у них и вера. Мертвая. Исповедуются, слышал я, по телефону, проповеди с магнитофона слушают. А правда ли, что папа определил архангела Гавриила попечителем телевидения?
— Ну и любопытны же вы. Правда, этот архангел теперь опекает телефон и телевидение. Это святые дела, созданные с ведома бога. Почему же ими не воспользоваться?
— Мне такие дела тоже по душе. Только все кажется, не святые они, не божье это дело, и баста.
— Вам, как я вижу, веры недостает. Атеисты вас глубоко совратили. Поспешите исповедаться, не то душу загубите.
— А если я не верю в загробный мир? — неожиданно изрек Балтрамеюс. — Будет ли исповедь истинна?
Батюшка даже назад откинулся. «Вот чертово отродье, что ему ответить? Черт его дери, пусть не верит, лишь бы исповедался, да с амвона можно было бы огласить. Вот в чем главное». И батюшка совсем по-отечески молвил:
— Знаешь, Балтрамеюс, что касается загробной жизни — это не смертный грех. Англикане вот тоже преисподней не признают.
— Выходит, что теперь вроде и бог новый. Либерал, как говорят политики.
— Не бог, времена другие, друг любезный.
— Так, авось, потом и исповедаться не потребуется? Все равно к тому времени всех грехов не припомнишь, забудешь. Черти над этим смеяться будут.
— В будущем, Балтрамеюс, возможно, и не потребуется. Хватит того, что о грехах будешь сожалеть. Но теперь еще надо. Без исповеди нельзя.
И батюшка спросил о том, что все время его будоражило:
— Так когда же ты думаешь свои грехи ко мне принести? Долго только не мешкай, не мучай душу. Обдумай все хорошенько и приходи.
На это Балтрус бойко откликнулся:
— Я уже все обдумал, духовный отец: подожду, думаю, полной демократии. Когда не будет ни преисподней, ни рая, ни исповеди, ни молитв. Я думаю, дождусь. Теперь ведь не средневековье, не правда ли, батюшка настоятель?
Батюшка более не спорил: возможно, лишился речи, быть может, не нашел что сказать в ответ, а может быть, был согласен с мнением Балтрамеюса. Кто его знает...
СТАРИК-СТАРЬЕВЩИК
Как, каким образом колхозник Викрутис очутился за Атлантикой — не знает никто. Но он, прижав руку к сердцу, утверждает, что в той стороне побывал, — и все тут. Многие словам его доверяют. Не верит и не хочет их слышать только старый колхозный интеллигент ветеринар Шнибждукас. Заслышав рассказ Викрутиса о путешествии в заморские края, Шнибждукас, краснея от стыда, пускается наутек, с глаз долой. Дело в том, что сам-то он всем уши прожужжал про тот долларовый рай, про те златые горы, что, мол, там и хлеб прямо на тротуарах растет. А в колхозе Шнибждукасу все неладно: и хлеб в глотку не лезет, и водка через меру горчит, и мясо слишком жесткое; сало чересчур жирное, молоко больно жидкое; и погода вообще сплошь дожди, зимой холодно, летом жарко и т. д. А главное — к власти душа не лежит, не настоящая она. А вот там, мол, у его дяди Сэма, правительство сидит настоящее, литовское. И до тех пор Шнибждукас дудел в свою дуду, пока Викрутис однажды не сказал:
— А что, надо бы как-нибудь на досуге заглянуть в те края. Сообщение теперь хорошее — сяду на реактивный и слетаю к этому дяде. С картошкой управимся, и махну.
И что ты с ним поделаешь — полетел и назад воротился. Теперь всей апилинке рассказывает, что видел да что слышал. Жаль, всего не успел осмотреть; проголодался, домой заспешил — чтобы ужин не простыл. Жена-то сквалыга, на дорогу ни гроша не дала, а опоздаешь часом — еду не подогреет. Стало быть, сперва он кинулся туда, куда больший интерес завлекал — поглядеть на тех настоящих правителей. Шнибждукас ведь просил привет им передать.
Вместе с другими туристами попал он не то в музей, не то в покойницкую, на кладбище, а возможно, и в зоологический сад. Доподлинно он не ведает, так как, не зная тамошнего иностранного языка, надписи над воротами прочесть не смог.
— Пробрался я к месту пребывания тех властителей следом за другими, — рассказывал Викрутис. — Впереди всех сам дядя трусил — старикашка трухлявый, почитай едва живой, но на язык еще бойкий и задиристый, как и самый их тот капитализм. Поначалу показалось, будто я в хлев попал при вывозке навоза — такой тяжелый дух в нос ударил. Ну и подумал: может, кто прелые портянки оставил или дохлая собака где-то лежит. Потом, правда, притерпелся, порешил: возможно, сам дядя по-старости нутряных газов не сдерживает... Ну и насмотрелся я там, понавиделся! Столько владык, столько королей в одной куче никогда не видел! Законсервированные, забальзамированные, копченые и квашеные, густо посоленные, лежат они там навалом. Всякие были: и толстые, и худые, и в военной форме, и во фраках, с бантами и аксельбантами, вылощенные и пообтертые. А некоторые так в одном исподнем. Словом, сообразно с тем, как кому довелось с трона драпать. А уж орденов-то, орденов, блестящих пуговиц — в глазах рябит. Тут я и подумал: вот кабы все эти цацки в металлолом сбыть — сколько полезных вещей можно отлить! Или отдать детям, было бы чем их потешить!
Публика шла дальше. Кого только тут не показывали: короли, императоры, князья, маркизы, герцоги, генералы и прочие господа. Вытянулись тихие, спокойненькие, будто отдыхают, хоть никогда и не трудились. Оглядываюсь, таращу глаза, спрашиваю, нельзя ли повидать наших старинных литовских королей да князей. Оказывается, таких тут нет.
— Если желаете — вот ваш король Урашас, президент Сметона, — дядя показал на плесневеющих в гробах властителей. Но Викрутис только рукой махнул: не надобно, об одном наслышан, а другой и плеткой попотчевал.
Отвечая на вопрос, старичок пояснил, что эту покойницкую или музей он основал в 1917 году, когда трудовой народ России сбросил старых правителей и сам начал хозяйничать. Нельзя, мол, допустить, чтобы такие особы ни за что пропали, сгинули без пользы, может, еще и пригодятся. Неплохо, когда есть кого послать: подкормил, обмундировал, винтовку в руки, и пусть дерется за веру и отечество.
— Однако же поистлели они, слабоват, видно, на них бизнес! — заметил Викрутис. — Разве, что, на мыло их пустить?
— Ерунда это. Их боевой дух жив. Ты, детка, видно, не веришь в бессмертие духа, раз так говоришь, — осерчал старик.
Викрутис уразумел: стало быть, все эти трупы что-то вроде дядиного актива, и оскорблять их нельзя. «Старик про дух упомянул, — призадумался Викрутис. — Как знать, не тот ли это дух, что дядя, приправив одеколоном, называемым «свободой», прыскает во всех странах мира и доказывает, как тяжело рабочему человеку жить без королей да господ? Этим духом, видно, и ветеринар Шнибждукас напитался, коли ему колхозный хлеб стал поперек горла. Вот каким кислородом этот интеллигент дышит!»
Потом дядя завел гостей в другой огромный зал, куда были водворены живые «владыки». Как только делегация, руководимая дядей, приблизилась к ним, они бросили свои занятия и вытянулись кто как мог — даже корсеты затрещали.
— Вольно, — сказал дядя.
Тотчас, поскрипывая, корсеты, стягивающие королевские пуза, поослабели. «Где это старик столько их насобирал? — удивился Викрутис, увидев такую пеструю смесь сановников. — Этакая орава дармоедов! Вот бы в колхозе пригодились! Огороды полоть или картошку копать! Других, более подержанных — на коноплю, к вишням — воробьев да скворцов пугать!» Пока Викрутис раздумывал над этим, один из них, увидев посетителей, заорал: «Коммунистическая опасность!» — и полез на стену. «Что с ним?» — спросили гости. «Это храбрец, только у него нервы малость расстроены», — пояснил старик.