До середины следующего дня он редко отрывал нос от земли, бегая по всему Хартеру от бесплодных просторов Биркер-Мура (той самой пустоши, где, если верить надгробию у церкви в Ульфе, в декабре 1825 года безжалостная буря погубила юного Линдсея) до отвесных круч Даддонской теснины. Один раз ему удалось сцапать крысу и другой раз — унюхать и откопать мусор, плохо закопанный туристами. Здесь ему перепало черствого хлеба, чуть-чуть мяса и несколько горстей размокших картофельных чипсов. Сколько-нибудь свежих следов Надоеды нигде не было.

Наконец, рассудив, что фокстерьер, скорее всего, находится где-то внутри очерченного им по горам широкого круга, Рауф опять пустился на поиски, но через некоторое время усталость вынудила его снова искать лежку. Проснувшись на рассвете, он устремился вперед и не останавливался до тех пор, пока не померк пасмурный свет холодного дня. Он обшаривал открытые склоны и совал нос под каждый валун. Когда сгустились сумерки, а на смену севшему солнцу взошла луна, Рауф углубился в лиственничный бор. Иногда он поднимал голову к небу и громко лаял, но ему отвечало лишь хлопанье крыльев вспугнутых голубей и далекое эхо, отражавшееся от уступов Бак-Крэга: «Рауф! Рауф!»
На южном крае этого бора стоял дом, называвшийся Травяной сторожкой, пустой и давно заброшенный. Лишь вольно пасшиеся овцы с Биркер-Мура укрывались здесь от непогоды, а на стропилах гнездились совы и безжалостные вороны, частенько выклевывавшие глаза новорожденным ягнятам. Люди появлялись здесь разве что летом — иногда туристы, которым нравится жизнь в глуши, проводили недельный отпуск в этой уединенной, просто обставленной хижине. Прилегавшие амбары и скотный двор пустовали круглый год, не оглашаемые ни криком петухов, не собачьим лаем. Всю зиму и весну в этом месте не раздавалось ни единого звука, кроме шума дождя, воя ветра да журчания широкого ручья, что бежал по камням всего в нескольких ярдах от входа в сторожку.
Сюда-то, покинув хвойные заросли Хартера, и спустился в лунном свете Рауф, выйдя к ручью с северной стороны. Он хромал на одну лапу, был весь перемазан грязью, вымотан, томим жаждой и голодом и охвачен отчаянием. Полакав из ручья, он свалился на ломкую, прихваченную заморозком траву. И тут его носа коснулся слабый, но хорошо узнаваемый запах медицинского антисептика, которым была обработана рана на голове Надоеды, а затем совсем рядом возник и запах самого гладкошерстного пса.
Измученный скиталец пружинисто вскочил и во все горло залаял:
— Рауф-рауф! Рауф-рауф!..
С другого берега раздалось знакомое тявканье. Рауф пересек ручей, прыгая с камня на камень. В амбаре была дверь, разделенная пополам по горизонтали, и верхняя половина была приоткрыта. Рауф прыгнул на дверь, уцепился передними лапами за нижнюю створку, вскарабкался на нее и шлепнулся внутрь на мощенный камнем пол.
Надоеда лежал на куче старой соломы возле разъехавшейся от времени угольной кучи. Рауф толкнул приятеля носом, и фокстерьер сказал:
— О, и ты в конце концов здесь оказался? Прости — я надеялся, что хоть тебе удастся как-то выбраться…
— Конечно, я здесь, куда я денусь, балда ты этакая? Я знаешь какую чудную прогулку предпринял, разыскивая тебя! Лапы все стер, и брюхо к спине липнет! Что с тобой произошло?
Дрожа всем телом, Надоеда сел и уткнулся мордочкой в косматый бок друга.
— Как странно, — выговорил он погодя. — Мы-то ведь думали, что теперь никогда не будем испытывать ни голода, ни жажды… А я снова хочу есть, и в горле пересохло…
— Еще бы! — сказал Рауф. — Столько времени здесь проваляться! Как ты сюда попал?
— Я провалился, Рауф. Как обычно. И ты, думаю, провалился тоже, нет?
— Провалился? Не глупи! Я много миль пробежал! Вот, лапу в кровь стер, понюхай!
— Рауф, ты не понимаешь, что случилось, верно? Не знаешь, где мы находимся?
— Ну, я надеюсь, ты мне объяснишь… Только покороче — нам надо раздобыть какой-нибудь еды!
— Ты хоть скажи, с тобой-то что было, после того как я… ну… когда я… когда весь воздух на куски разлетелся? Рауф, я не хотел, правда, я знаю, что я кругом виноват, но я ничего поделать не мог… Это само собой происходит… В первый раз было хуже всего. Мой хозяин… Но в этот раз тоже… Я не знаю, кто был тот бедный человек возле машины, но он был из них, из хозяев… он был очень печальный…
— Надоеда, говори толком! Какой еще хозяин? Что там на куски разлетелось? О чем ты?
— Рауф, ты еще не понял? Мы оба мертвы, и ты, и я. Я убил нас обоих. Мы угодили сюда, потому что это все я уничтожил — весь мир, насколько я понимаю… Был такой взрыв, Рауф! Ты должен был его ощутить, где бы ни находился! Неужели не помнишь?
— Лучше расскажи, что ты помнишь, — посоветовал большой пес.
— Я возвращался, следуя за тобой и за лисом, — начал терьер. — Трава и камни почему-то очень громко шумели у меня в голове. Такой звон или гудение, ну, как на очень сильном ветру. А потом появился тот темноволосый, смуглый человек и стал меня звать. И я вышел на дорогу… совсем как тогда… я подошел к этому человеку и забрался в машину, и тут… и тут-то все разлетелось… Это я сделал, я все разнес, в точности как в тот раз. А потом я убежал, еще до того, как приехала белая машина, в которой воет сирена…
— Ага, — сказал Рауф. — Эту белую машину я, похоже, видел, когда тебя разыскивал.
— Это все исходит от меня, Рауф. Из моей головы. Это я убил того человека. Это я вдребезги расколол весь мир…
— Ну, это ты брось. Ты ничего такого не сделал. Скажи лучше, сюда-то тебя как занесло?
— Говорю же, провалился, как и ты сейчас. Я временами проваливаюсь сам себе в голову. Вот и сейчас… Уже два дня…
— Давай вместе выйдем отсюда, Надоеда. Сам увидишь, что ошибаешься.
— Нет, Рауф, никуда я отсюда не пойду. Там только камни и осколки стекла, как в тот раз. Ты не знаешь, ты не можешь этого знать, но со мной уже случалось подобное…
— Надоеда, а давай-ка просто вылезем отсюда и разыщем что-нибудь пожрать! Говорю тебе, кишки уже слиплись.
— Я тебе всю правду расскажу, Рауф. Ты только послушай меня. Давным-давно, когда на свете еще были города — когда существовал реальный мир, — я жил с хозяином в его доме. Знаешь, он принес меня туда маленьким щеночком. Он так славно ухаживал за мной, что я даже не помню, когда меня отняли от мамы. В те дни я даже как-то не воспринимал своего хозяина как человека, а себя — как собаку. Просто он да я, я да он, все время вместе! Ну то есть я знал, конечно, кто из нас кто, но это так легко забывалось… По ночам я спал у него в ногах, а утром приходил мальчик и засовывал сложенные бумажки в щель посредине двери, что вела на улицу. Я всегда это слышал и сразу бежал вниз, подбирал эти бумажки, нес наверх и будил хозяина. Он угощал меня печеньем из коробки, а себе делал горячее питье. А затем мы начинали играть с этими бумажками. Он их разворачивал во всю ширину — они были такие черно-белые, и у них был такой резкий и влажный запах. Хозяин садился на постель и расстилал их перед собой, а я старался подобраться к нему и подсунуть под них нос. Он притворялся, что сердится, и хлопал по бумаге рукой, а я хватал ее и утаскивал, чтобы куда-нибудь засунуть. Глупо звучит, да? Но я думал: как это здорово, что он велит тому мальчику каждый день приносить свежий ворох бумажек просто затем, чтобы мы с ним могли поиграть в эту игру. Мой хозяин… он был всегда таким добрым!
А потом он вставал и шел в комнату, где была вода. Там он покрывал себе лицо чем-то белым, сладко пахнувшим, а потом это белое снимал. Не знаю, зачем он это делал. Я всегда ходил туда с ним, садился поблизости и смотрел, а он все время со мной разговаривал. Я думал, что должен за ним присматривать, мне это нравилось. Знаешь, Рауф, главнейшая штука в жизни с хозяином — это то, что ты зачастую не можешь взять в толк, чем он занимается и ради чего, но ты просто знаешь, что это твой человек, и он мудрый и добрый, и ты — часть его жизни, и он тебя любит и ценит, и ты чувствуешь себя от этого очень важным и счастливым.