Девушки покатываются от смеха, но не меньше их потешается и развеселившийся мастер:
— Хорош! И пол-ложки не добавишь. Дашь мне списать!
— Кризутис, да ведь он не настоящий, тобой придуманный.. — Тянутся к нему десятки рук, хотят схватить бумажку, но портной прячет ее в карман.
— Времена нынче такие, что одна лошадь другую и то даром не почешет, а счастье — где ты его дешево достанешь. Счастье, счастье, ты слепое, ты хромое и немое. — декламирует Кризас. — Это один наш сочинитель написал! — поясняет Кризас, хотя только что сам придумал этот стишок.
На прощанье мастер называет всех сношеньками, а Кризас щиплет, словно коза, по цветочку у каждой девушки из веночка, по веточке из каждого букета черемухи, а взамен вытаскивает из своей петлицы по желтому первоцвету.
— Держите, может, рука у меня счастливая. Хороши цветочки наши луговые, но еще прекрасней литовки молодые. Растите большие и красивые — с песней, с песней в жизнь идите! Ну, улетайте…
Старики еще стоят, провожая глазами упорхнувших под гору девушек, которые исчезают с такой же быстротой, как и появились. Мастер взбирается на склон, а портной все еще не движется. Потом и он, издали напоминающий черного жука, начинает карабкаться по косогору.
Хоть раз в году, по предварительному уговору пораньше поднявшись, взглянув пару раз на небо и убедившись, что солнышко хорошее, облака умытые, тонкие, день будет ясный, жар костей не сломит, дождик спину не омоет, — мастер, соскоблив бороду, как следует нагрузив желудок, про запас, чтобы было что переваривать, набив кисет тонконарезанным табаком (ибо без него, как машине без пара, Девейке далеко не уехать), кивнет головой уже поджидающему Кризасу, и приятели трогаются в путь.
Где гуськом, друг дружке в затылок, где рядком, смотря какая тропинка, поднимают старики крылья над волнистой землей Паграмантиса. Беседуя, останавливаясь полюбоваться долинами и рощами, приветствуя пастушат (а Кризас еще и согревая руки встречным литовочкам), друзья даже не замечают, как проходят пару миль с хвостиком.
Иногда они неожиданно входят во двор к Адомасу Раяускасу, прозванному мастером Адамом из рая, а если друзья об этом условились заранее, Адомас встречает мастеровых у границы своих владений.
Дружба у Кризаса, Девейки и Адомаса старинная. Они, как ясени, в юности в одном бору росли, уж потом сама жизнь их на разные поля пересадила. Во всем приходе не сыщешь никого, кто мог бы потягаться в учености с этой тройкой. Когда встречаются они, многие даже не понимают, о чем спорят эти ученые мужи, ибо и разговор у них необыкновенный: о бесконечности, быстротечности, вечности… Прислушается к ним человек, еще мало искушенный в книжкой премудрости, и кажется ему, что перед ним знаменитые доктора в затрапезной одежде. А тот, у кого голова уже озарена светом учения, с немалым удовольствием водит дружбу с Раяускасом, мастером или Кризасом. Если повстречаешься сразу со всей троицей, да еще при этом вольнодумец портной заведет спор со знатоком священного писания Адомасом, — тогда только уши навостри. Они разбирают сотни разных, волнующих загадок, не оставляя в покое ни дно морское, ни зловонное пекло.
Кто подвезет Адомаса или мастера, тот потом обязательно хвалится:
— Возил я одного ученого!
Раяускас не музыкант и не плотник: есть у него маленькое хозяйство, небольшой сад, десять колод пчел, и живут они, бездетные, вдвоем с женой. Другого такого, как Адомас, в Паграмантисе не сыщешь: даже согнувшись, он не в каждую дверь пройдет, высокий, что каланча. Украшает его длинная, раздвоенная борода, над которой торчит прямой, острый нос. Словно стесняясь своего необычайного роста, Раяускас ходит, чуть сутулясь. Рост Адомаса — вечный повод для насмешек друзей.
— Ну, как погодка там за тучами? — спрашивает его мастер.
— Адомукас, подмел уже бородой пол на небесах? — в свою очередь подкалывает портной.
Раяускас не сердится, и вообще трудно взволновать великана, ибо людей такого роста, как раскидистые дубы, не скоро ветер раскачает. Если и пошумит иногда пасечник на свою старушку, то разве что самой верхушкой, — ствол и не шелохнется. В ответ на постоянные насмешки друзей Адомас грозит, чтобы они не путались у него под ногами: примет за муравьев и раздавит ненароком.
— Тебе и море перейти нипочем, по колено, — все теребит его мастер. — Случайно не знаешь, что теперь свейский король делает?
— А как же! Когда король собирается на охоту, я ему через море показываю, под каким кустом заяц залег. Шутки шутками, а заберусь на холмик — башни четырех костелов вижу.
— Если тебя, Адомас, смерть раньше моего подкосит, загодя отказываюсь тебе гроб делать: где найдешь дерево, чтобы доски годились для такого ковчега?
Перед Раяускасом открыты двери дома настоятеля, заходит он поговорить и к доктору, и к аптекарю. Не чужда ему польская речь, не проведешь его и по-латыни. Что ксендз поет — все он понимает. Любит Раяускас по всякому поводу рассказывать друзьям о таком случае: пригласил старый паграмантский настоятель Кордушас на именины окрестных ксендзов и самого дворянина Алдадрикаса. Раяускас был тогда костельным старостой, поэтому и занимал почетное место между куоджяйским викарием и настоятелем. Адомас любит показывать, как он сидел:
— Вот так, как ты, мастер, сидел викарий, а как я — Кордушас…
— Стол так заставлен всякими яствами и напитками, что ложку некуда положить. Ой, как вкусно все там было и как они пировали, ни тебе, мастер, ни мне уж больше так не гулять. Как они развеселились, как начали песни петь, шутки шутить! В середине пира подали на большом подносе поросенка. Поросенок, скажем, полугодовалый, но лежит будто живой, да еще зелеными листочками украшен. Придумал настоятель, что каждый, накладывая себе поросятины, должен что-нибудь из священного писания сказать. Один гость одно говорит, другой — другое, а викарий лучше всех: «И отрубил святой Петр воину ухо…» — С этими словами отрезал викарий для себя поросячье ухо.
Подошла очередь Раяускаса. Все на него глядят: что там деревенщина запоет. Тут Адомас и посадил всех их в лужу: по-латыни оттарабанил, как, мол, завернули тело в плащаницу и вынесли… Адомас только скатерть на поднос — и за дверь… Ну, вернул его настоятель. Одарил за те слова по-царски.
Такое могло случиться и на самом деле, ибо Раяускас в священном писании — что в собственном дворе. Бывают у Адомаса настоящие ученые, студенты и записывают с его слов старинные песни, сказки, которых знает он столько, что и в самую долгую зиму не хватило бы вечеров все пересказать. Несколько лет назад приезжал к пасечнику взаправдашний профессор и увез его с собой в город Кенигсберг. Жил там Адомас, будто граф, и только изредка спрашивал у него профессор, как по-литовски то или иное слово. Ведь сущие пустяки — всего-то с десяток таких слов Раяускас указал, а зато сколько света повидал…
Адомас хранит у себя в столе книгу того профессора, наполовину по-немецки, наполовину по-литовски написанную. Есть у него книжки, подаренные и ксендзом Юшкявичюсом[10] и еще несколькими сочинителями, которые не раз навещали его, изучая паграмантский говор.
Это высоко возносит Адомаса в глазах портного, и кажется он ему образцом литовского сочинителя, хотя Адомас пользуется перьями лишь постольку, поскольку и каждый, спящий на набитой ими подушке.
Тайком навещает Раяускаса и прославленный книгоноша, по прозвищу Орел[11], иногда останавливается у него даже на несколько дней. Об этом ведомо только лучшим друзьям пасечника — мастеру и портному. После отъезда Орла паграмантцы через надежные руки получают печатное слово, призывающее объятый сном народ к пробуждению. Долго не трогала Адомаса полиция, но однажды ночью нагрянула. Орел в одной рубашке удрал через окошко, книжки оставил, только успел верхом на своей лошадке ускакать в лес. Несколько пудов литовских книг и газет хранилось в пустом улье. То ли жандармы не посмели трогать пчелиный улей, то ли им это в голову не пришло, но Адомас сохранил шкуру целой. С той поры он стал еще хитрее надувать царских холопов. Как только услышит ночью в кустах крик бекаса, знает, что это Орел.