— Так чего ты псам лапы суешь…
Видя ненависть со стороны семьи, графчик поторопился вернуть хотя бы толику утраченного доверия: стал со всеми ласков, более внимателен к жене, не шляется по вечерам, пробует сердечными словами успокоить матушку, тоскующую по Симасу, сам поработать напрашивается, но все это длится недолго. Недолго привыкал волк травой питаться: только зажила лапа, стал он снова целые ночи проводить с не известными друзьями, в непонятных развлечениях. Простая случайность открыла страшную истину, покрывшую дом мастера вечным позором…
Братья еще в детстве играли недалеко от дома на песчаном обрыве, оплетенном ветвями деревьев. Йонас решил, что там безопаснее всего хранить оружие, ибо косогором и терновником, принадлежавшим поместью, никто не пользовался, никто туда не забредал, место было укромное, сухое, со множеством нор.
В тот вечер то ли зарево заката, то ли далекий пожар привлекли взоры местечковых жителей. Йонас решил забраться на пригорок, откуда лучше видно. Неожиданно под обрывом он заметил Андрюса, спиной к себе. Андрюс нагнулся над тайником Йонаса, засунул руку в нору по самое плечо, вытащил что-то, быстро затолкал в карман и, когда оглянулся, брат был уже рядышком. Графчик, явно растерявшись, попытался снова наклониться, будто он, как и раньше, брюки подворачивает.
— Что ты взял, барчук?
— Ничего я не брал…
— Ну-ка, покажи карман! — Йонас был уверен, что графчик нашел его тайник.
Андрюс раздумывал одно мгновение, и не успел еще брат ухватиться за его карман, как графчик очутился внизу. Йонас прыгнул вслед за ним в канаву и, хотя и ударился всем телом о землю, все-таки цепко схватил брата за ногу:
— Гад… отдай… леворвер!..
Обхватили братья друг друга; катятся вниз, в большую лужу. Андрюс ногтями бороздит Йонасу лицо, уши, кусает за нос; и тот и другой вскоре уже расцарапаны в кровь не столько ногтями, сколько колючками шиповника, — запутались в кустах, но вид крови лишь приводит их в еще большую ярость. Вот Йонас, ухватив левой рукой брата за глотку, коленями притиснув грудь, тянется к карману. Высвободив правую руку, Андрюс с размаху бьет Йонаса кулаком по голове, но тот хватается только за левую руку графчика, вырывает ее из кармана, успевает заметить шрамы у сгиба, безжалостно заламывает ее, вот… вот… Предмет, очутившийся после такой схватки в ладони Йонаса, — не револьвер. Воспользовавшись замешательством брата, Андрюс вырывается, вскакивает, спотыкается, снова бежит. Йонас, все еще не понимая значения находки, сжимает ее в окровавленной руке, смотрит… смотрит, и глаза вылезают из орбит, мороз проходит по коже: на ладони Йонаса — борода из черного мха, усы, веревочка… Словно молния озаряет сознание Йонаса: раз-бой-ник!!! Быстро несут его ноги, подгоняемые единственной мыслью, одним желанием: поймать, убить!
Бурные дни
Паграмантис готовился к ярмарке святого Франциска.
Чего только не случалось на этой ярмарке в урожайные годы, чего тут только глаза не видели, уши не слышали! Бывало, задолго до зари, еще затемно оживут, загрохочут все семь большаков, все дороги, ведущие к Паграмантису. Если поглядеть с Лосиной горы, увидишь, будто муравьиные полчища, кишащие, волокущие по своим тропкам к огромному муравейнику разноцветные щепки, — двигаются всадники, пешие, подводы. К обеду начинает гудеть пестрый пчелиный улей: люди толкаются, обходят друг друга, выкрикивают свой товар, сулят, торгуются, собираются кучками, расходятся, плывут волнами. Если осень богата урожаем, ярмарка святого Франциска изобилует товарами. Торговцы лошадьми приезжают даже с прусской границы. С приближением зимы в немногих хозяйствах требуется освободившаяся от работы скотина, поэтому за каждой повозкой бредет еще и лошадка. Есть и коровы, и свиньи, и гуси, и куры, и утки, и прочая живность, голая и мохнатая, и всякая скотинка, когда ее тормошат и щупают, вопит на свой лад. Кому нужны хлеб, семена, тот проходит по рядам подвод, засовывает руки в раскрытые мешки и, зачерпнув, жует — мучнистое ли зерно, сочное ли, может, проросло? Понравилось — торгуются, хватают друг друга за плечи, бьют по рукам, а, не сговорившись, отходят и снова возвращаются: может, уступишь? Продавец знает покупателя издавна, так же, как покупатель и маклак видят продавца насквозь. Споря и торгуясь, здесь на товар глядят меньше, чем друг другу в глаза. Один другого не сразу отпускает, да и отпустив, снова подзывает или бранится. А цыган-то, цыган! — даже сам их король приезжает в Паграмантис. Тут они не только откалывают свои шуточки, черт знает, каким способом на один ярмарочный день превращая полудохлую лошаденку в резвого рысака, но и еще у всех на глазах уводят из-под носа коня: сивого выкрасят в черную масть, вороного выбелят и, чего доброго, продадут самому обворованному. Карманники особенно смелеют после обеда, шныряют вокруг трактиров, пивных, где набившие мошну крестьяне, ремесленники совершают мену, бьются об заклад, распивают магарыч, тут же за столом позванивают рублями и, послюнив пальцы, отсчитывают червонцы. Кто только пошатывается, вокруг того бесенята и увиваются. Карманники в Паграмантисе — не променяешь их на воришек из Лигумос или Дудишке, хоть и с придачей! Они так набили руку, что ты даже не почувствуешь, как перевернут твой пиджак, перекроят на новый лад брюки и унесут карманы с собой, и все по-родственному — ласково, нежно.
И в этом году все ждали дня святого Франциска, как манны небесной. Больше всех — сами паграмантцы. Шапочник, рассчитывая на множество голов, уже загодя нашил шляп и шапок, картузов с клювами, с козырьками, пекари напекли пряников, для детей — лошадок, баранов, петушков, кур, а сосед Девейки, бородатый горшеня, накрутил кувшинов, кружек, длинных, толстых, из белой и розовой глины. Лихолетье, грозившее голодом, понуждало ремесленников к изворотливости, и всякий старался какой-нибудь придумкой взять свое, подзаработать на зиму.
Со стародавних времен любил и мастер показываться на Францисковом столпотворении с плодами трудов своих умелых рук. Что вырезал за год в часы досуга, то и предлагал. Он не желал подобно иным возить кадушки, подойники, ларцы на базар только ради денег. Любил мастер, как и певчие птицы порадовать себя и других такими вещичками, из-за которых он много ночей подряд не смыкал глаз, которые вырезал он, а руки его дрожали от счастья.
Оплакивая свои невзгоды, Девейка целый год от стыда и досады избегал людей. И на этот раз спасли его от петли только долота да пилы. В этих краях все знали мастера как великого затейника, все похваливали его голову и руки, всем нравилась его белая посуда и утварь, всякий, проходя или проезжая, показывал на его дом:
— Вот тут Девейка живет. Он, брат, какую хочешь машину смастерит. Пройди он смолоду науки — теперь сам бы профессоров обучал!
Такими-то и подобными словами расхваливали мастера, а нынче, позабыв обо всем его умении, словно и сам он другим стал, поговаривают, тыкая кнутовищем в его юдоль слез:
— Вот, этого, у которого сын разбойник… Девейкин дом…
Когда графчик избрал себе домом дремучий лес, воротился из солдатчины Симас. Невозможно было узнать сына: измученный, истерзанный — кожа да кости. Немногим удавалось выведать у него, что он сам видел да что с ним делали. И долго еще не знала семья, сохранился его разум или он даже дома прикидывается дурачком: спросит кто, видал ли он японцев, — Симас становится неспокойным, пугливо озирается и при первой возможности удирает. Если кто-нибудь, поддразнивая, протянет ему прутик или палку;
— Ну, Симас, пойдем в штыки! — кузнец не своим голосом вопит:
— Урра-а! Урра-а!
Вообще, если позабыть про штыки и японцев, Симас не отличается от других, только стал еще набожнее, крестится без конца и все время губами шевелит — молитвы читает. Опять начал было работать в кузнице, но все убегал домой, ибо негодные ребятишки, то и дело просовывая в кузницу головы, звали его «на штыки». Худого он никому не делает, а особенно жене— послушный, ласковый, бегает, куда ни пошлет. И, чего прежде не бывало, всю дорогу держится да держится за юбку Марцелике. Так и смотрит ей в глаза, ждет, что она ему велит, что прикажет. Жена уже вроде притерпелась к мужу-дурачку, хотя вначале горько оплакивала свою долю.