Мастер, спохватившись, ставит горшок на прежнее место:
— Мне сдается — солнце так верти гея.
— По мне, папа, оно со святого Георгия вот так… — И Йонас опять поворачивает горшок.
— Как шлепну ложкой! И ему пожирней подавай… За ночь нахватаешься.
— Куда уж тебе хвататься — за молодыми не угнаться. Теперь очередь за нами.
— Слышал я, что за очередь к Телкснисовой клети. К девке ты первый, а как только: Йонас, на мельницу пора — Йонас ловит комара.
— Вот тебе на, папа, Андрюкаса со мной спутал.
— И ты, отец, сам нынче про молитву забыл, а других крестишь. Нельзя сынка ругать — Йонялис у нас работящий, ничего не скажешь.
Йонас не остается в долгу перед отцом. Облизывая ложку, ворчит:
— А что папа в молодости делал? Сам вчера хвастался, что за ночь до Гродненской губернии добирался… к девке…
Не по душе мастеру, что сын не вовремя и не к месту поминает его грехи.
— Пшел в конуру! — не дав договорить, отрезал отец. — Ты еще до моего пупа не дорос!
Йонас не лыком шит, последнее слово должно остаться за ним. Не утерпит, чтоб про пуп не пробубнить. Бормочет сынок вполголоса, вроде про себя.
Совсем уж надоела мастеру пустая болтовня, замахивается он ложкой, но сын закрывает лоб своей.
— А ты видел, как булыжник по воде плавает? — норовит мастер трахнуть говоруна.
— Видел, еще и жернова поверх того камня положены были.
Мастер опускает ложку, прячет глаза. На макушке у него шевелится пучок седых волос. Отец с трудом сдерживает смех, грызет ус, но сдерживается. Много раз пробовал он одолеть Йонаса словом, огреть ремешком или стругом, но чаще всего рука не поднималась. Йонас — вылитый второй мастер Девейка. Любит его отец больше остальных. Йонас и работник отличный, и затейник, выдумщик. Захоти только Йонас, делал бы он воздушные корабли: такой верный у него глаз, такая легкая рука. Что тут говорить, не раз приходилось мастеру отступать перед рубанком, долотом, сверлом своего сына, но чаще всего — перед его острым язычком. Своим языком Йонас и море вылижет! Совсем не такой Симас: молчалив, страшно справедлив, трудно его из себя вывести, а пока от него ответа дождешься — ребятишек дядями звать станут.
Бывало, после такой перепалки, пришибленный Йонасовыми выдумками, уходит отец с кислым видом, но, уже переступив порог, качает головой и беззлобно жалуется жене:
— Стукнула бы ты его по носу. Не могу с ним совладать. Сил моих нет.
— Какого смастерил, с таким и знайся, — отвечает старушка.
Так передразнивая друг друга, не уступая ни в еде, ни в разговоре, мастер с сыновьями запускают ложки все ближе ко дну горшка, когда просовывается в дверь постное лицо Апдрюса.
— Мама, может, выгладишь? — протягивает он свои брюки.
— Дитятко, где ж ты раньше был, уж и жар в печи остыл как же я теперь?..
— Может, еще раздуешь? Мне очень надо.
— Если надо, сам и раздувай, — дает совет отец, не глядя на Андрюса. Не любит он белоручку. Других домашних тоже злость разбирает, когда они видят, как щеголь каждый день прихорашивается, прилизывается, пылинки с себя сдувает. Андрюс не находит таких метких слов, чтобы отбрить отца; он только косится и как ни в чем не бывало:
— И теплой воды опять нет. Вчера, кажется, просил. Мне голову помыть нужно… Порядочек, черт подери.
— Ты чертей в компанию не кличь, барин хороший, ибо они мне не родня, — гневается отец. — Оженишься, вот тогда сможешь жену муштровать. Водицы не проси — белее не станешь. Поможешь мне бревно из поместья привезти.
— Э, не дождешься этого! Я думал — «четверть» из монопольки! — вмешивается Йонас.
Андрюс все же сдерживается. Если б не отец, трахнул бы он брата по зубам чем попало. Теперь будет слоняться из угла в угол, пока не приберет свои вещички. Брюки он расстилает на верстаке, накрывает холстинкой, притискивает доской, а сверху кладет одна на другую три ковриги хлеба, вынутые из шкафчика. Потом красавчик тряпочкой вытирает корыто, наливает воды, процеживая ее через холстинку, достает из бумажки духовитое мыльце и умывается, прямо-таки котик. Умывшись, утершись, заворачивает мыльце и прячет в карман.
Причесавшись, наведя лоск, Андрюс выходит завтракать. Озирается, куда бы присесть. На бочке сидеть ему зазорно.
— У сапожника все ходят босиком. Сиденья человеческого для парня нет, — издевается Йонас над переминающимся братом.
— А разве не так? — ворчит Андрюс. И осторожно, сначала расстелив на бочке носовой платок, усаживается.
Замечание насчет сапожника задевает мастера за живое. Сыновья и отец косо следят за каждым движением барчука. Кажется, еще словечко — и разразится гроза. Но мать все ссоры сглаживает. Андрюс ковыряет ложкой в каше и, так и не проглотив ни крупицы, шумно поднимается.
— Мамочка, яичко… маслица… — поддразнивает Йонас. Потом он вытаскивает из жилетного кармана папиросу. — После каши хорошо и затяжечку, чтобы нос прочистить, — и пускает Андрюсу струю дыма в глаза.
— ВорюгаI — бросает Андрюс, догадавшись, откуда у брата эта папироса.
У Йонаса уже наготове новый сюрприз. Он зовет мать. Старушка несет чугунок; Йонас забирает у нее ношу, ставит на лежанку и подводит мать к окошку, где стоят отец, Андрюс и Симас.
— Мама, ты отцовой рыбы брать не хотела, а я вот что в ней нашел! — Йонас разжимает кулак и поднимает над головой ожерелье, чтобы надеть его на шею матери. Андрюс кошкой бросается на брата и грубо хватает его поднятую с бусами руку. Минуту братья борются, заламывая друг другу руки.
— Отдай! — шипит сквозь стиснутые зубы графчик.
Йонас сжимает кулак, отводит руку за спину, но Андрюсу удается схватить ожерелье, и бусины сыплются на пол. Барчук крошит, давит их ногами.
— Дурак ты, дурак! — говорит, отряхиваясь, Йонас. — Видать, легко тебе достается, если как жеребец копытами топчешь…
Не успевает Йонас произнести эти слова, как мастер, сняв ремень, протягивает и того и другого по плечам, по голове. Йонас, пятясь, убегает за дверь, один только Андрюс, бледный, стоит, дает хлестать себя. Его обезумевшие глаза уставились в упор на мастера.
— Ах, боже ты мой, что ни утро, то сущий ад. Бесстыжий ты, чем он тебя обидел, — хватается мать за мастеров ремень. — Как малое дите, не может без драки. Совесть твоя где!
— Вон с глаз моих! — рвется к Андрюсу мастер. — Вон! Говорил я — Не таскать таких вещей ко мне в дом, не заводить ссор! — Потом, тяжело отдуваясь, уже другим голосом: — Бес его знает, жульничает, не иначе! А ты, — обернувшись к жене, — не квохчи, лучше приглядывай за этими бычками.
Снова спокойно в доме. Утренний дождик отшумел, гроза отгромыхала, и, пока все не вернутся с работы, будет тихо. Йонас берет картуз — он идет в кожевню, а Симас — в кузницу. Подпоясавшись ремнем, отец ковыляет в полутемную мастерскую и видит на верстаке диковинное сооружение: доски, хлеб…
— Вот тебе раз! Ты, что ли, мать?
— Это мое! — злобно бросает Андрюс.
— Мое не мое, а порядок соблюдай. Губами не шлепай, в ширинке не чеши, глаза на меня не пяль, что досталось — забирай, сдачи не надо, а теперь — поворачивайся! Пойдем за бревном.
— Пойду! В чем я пойду, раз брюк нету?
— А тут у тебя что — боровики засолены?! Надумал на портках хлебушко печь. Надевай и не ворчи.
Андрюс что-то бормочет. Только отец успевает выйти, как этот неповоротливый копун, способный целыми днями выдергивать волоски из своей жидкой бороденки, вдруг проявляет солдатское проворство: в одно мгновение одевается, хватает тросточку и удирает.
Йонас подставляет графчику подножку:
— Папа, барчук уже на шпацер[6] торопится.
Андрюс молча пинком отбрасывает ногу брата, отталкивает его локтем, но Йонас нагоняет франта в сенях и крепко хватает за грудки:
— Все твои сигарницы и побрякушки повытряхиваю! Пойдешь с отцом или нет?
— Отстань, толстомордый!
— Вот, получай за толстомордого — и сам теперь такой. Завелся в улье трутень — сам пальцем не пошевелит, а за него другим отдуваться. Не отпущу — не надейся! Графчик..