* * *
Амстердам нравился Рафаэлю. Тихие улицы, каналы, перезвон колоколов в теплом влажном воздухе. Друзья поселились на Принсенграхт, в доме с окнами на канал. Лето тридцать седьмого года было в разгаре. В раскрытые окна вместе с речной свежестью проникал пряный запах цветущих лип. Протяжно гудели проплывающие баржи. Они снимали две комнаты. В одной жил Рафаэль, в другой — его одноклассник Фриц со своей подругой Хильди.
Фриц происходил из богатой еврейской семьи. Его отцу принадлежало несколько известных всему Берлину магазинов модной галантереи. При одном упоминании фамилии Фрица у каждого берлинца вытягивалось лицо, и он с уважением кивал головой: «Ну, как же, как же, магазин на Александерплатц!» Хильди была, как тогда говорили, арийкой, дочерью железнодорожника. Семья, в которой было много детей, жила бедно, отец постоянно в разъездах, а мать попивала. Фриц и Хильди были неразлучны. В классе их звали Ромео и Джульетта. Только вот семьи их, в отличие от героев Шекспира, не враждовали. Они просто знакомы не были. Родители Хильди не осмелились бы переступить порог дома, где жил Фриц с родителями. И хоть в эти годы уже били витрины еврейских магазинов, рисовали на них белой масляной краской звезду Давида и слово «Jude», отец Фрица еще как-то держался на плаву. Родители Фрица и слышать не хотели об этой дружбе. Это и стало главной причиной бегства ребят в Амстердам. Вырвавшись на волю, Фриц родителям не звонил и не писал. Он и Рафаэль устроились работать в рыбном порту. Они сортировали сельдь, грузили ящики. Домой приходили усталые, пропахшие рыбой. Хильди срывала с них грязные куртки и выдавала чистые рубахи, пахнувшие лавандовым мылом. И только в конце тридцать восьмого года, после «Хрустальной ночи», Фриц решился и позвонил домой в Берлин. На звонок ответил незнакомый голос. Фриц попросил к телефону отца. «Евреи здесь больше не живут. А кто это звонит?» — спросили на другом конце провода. И Фриц повесил трубку.
Рафаэлю нравилась их жизнь. Его как будто тяготила интеллектуальная атмосфера в доме отца, заботливая опека матери. И сейчас он наслаждался свободой и тяжелой работой в порту. Ему хотелось быть независимым, физически сильным, и он по утрам упражнялся с гантелями. Мать присылала ему тревожные письма, отец — деньги. Рафаэль отвечал, успокаивал родителей как мог, а деньги отсылал назад. Позже, когда родители переехали в Англию, он часто звонил им в Иорданс. Телефона у них не было, и Рафаэль звонил из дома Боулера, молодого голландца, с которым он и Фриц как-то познакомились на лодочной пристани. Боулер был на несколько лет старше их и в то лето начал работать секретарем в городском магистрате.
Через месяц после прихода немцев Боулер предупредил ребят о том, что скоро начнется регистрация всех евреев, живущих в городе. Никаких документов у них, конечно, не имелось, а бежать было некуда. Фриц умолял Хильди уехать домой в Берлин. Но она как будто не слышала. Фриц ссорился с ней, доказывал, что одному ему скрыться будет легче. В ответ она только плакала. Наконец они решили переехать на соседнюю Кайзерсграхт, в маленькую комнату с кухней на чердаке. Фрицу почему-то казалось, что там безопаснее. А виделись друзья по-прежнему каждый день в порту. Они не знали, что из Амстердама уже ушли первые эшелоны с депортированными евреями. Не знали они и о том, что Боулер с группой молодых католиков решили спасти хотя бы немногих еврейских детей.
План Боулера был прост. В магистрате он заведовал картотекой. Немцы затеяли перерегистрацию жителей. Евреям выдавали особые желтые карточки. В картотеке у Боулера числились «мертвые души», недавно умершие или уехавшие голландские дети. Их документы Боулер выдавал еврейским подросткам.
В конце зимы сорок третьего года, когда облавы гестапо участились, Рафаэль получил удостоверение на имя Эдварда ван Хальса. В один из дней Боулер дал поручение Рафаэлю предупредить Фрица, чтобы тот ждал его в условленное время на своем чердаке. Ребята уже не работали: в порту было опасно появляться. Облавы шли чуть ли не каждый день. Когда Рафаэль утром пришел на Кайзерсграхт, то увидел, что со стороны канала подъехали гестаповские машины и оцепили квартал. Облава шла до позднего вечера. Людей выволакивали и сажали в большие, крытые брезентом, машины. Рафаэль был на другом конце улицы и смотрел из окна бакалейной лавки. Фрица он не видел. Когда машины отъехали, Рафаэль кинулся к подъезду и побежал вверх по лестнице. На одном из этажей он увидел настежь распахнутую дверь и у порога на полу разбитые очки и детский башмак. Комната па чердаке была пуста. На столе стояла неубранная посуда, на матраце в углу валялся выпотрошенный чемодан. Рафаэль сел на стул и просидел бы долго в оцепенении, если бы не соседка, снимавшая квартиру под ними. Она сказала, что Фрица и Хильди только что забрало гестапо. Соседка была уверена, что это хозяйка донесла на них: Фриц задолжал ей почти за год. Рафаэль слушал и не слышал ее. Он думал о том, что Боулер опоздал. И еще о том, что Хильди могла бы и сейчас уехать в Берлин. Но он знал, что она этого не сделает…
Рафаэль Берг, он же Эдвард ван Хальс, пробыл в Амстердаме до конца войны. Последний год он жил в доме Боулера. Вместе с ним там находились и кормились шесть еврейских детей. В сорок седьмом году Рафаэль уехал в Израиль и там женился. Он и жена поселились в кибуце недалеко от Хайфы. Рафаэлю нравилась неторопливая трудовая жизнь в апельсиновой роще на солнечном морском берегу. Там у него родилось двое сыновей. Там же в восьмидесятых годах он снова встретился с Боулером.
Боулер в эти годы разъезжал по миру. Он спас около двухсот детей. Всем им было сейчас за пятьдесят, и жили они кто в Европе, кто в Америке, кто в Израиле. И все звали в гости. Рафаэль встретил его в аэропорту Тель-Авива. Боулер вышел под руку с женой, высокой сухопарой дамой. Потом Рафаэль рассказывал ему о первом впечатлении:
— Честно говоря, я тебя не узнал. Ведь расстались мы молодыми ребятами. Ты был, конечно, старше. Сколько тогда тебе было… тридцать? А мне всего двадцать пять. И вот вижу седого джентльмена с палкой…
— А ты на себя в зеркало посмотри. Где твои кудри?
Говорили они по-голландски. Рафаэль еще хорошо помнил этот язык, но, когда запинался, переходил на немецкий. Боулер много рассказывал о своих путешествиях.
— Ведь их у меня около двухсот, и все считают меня отцом. Своих детей у нас с Гертрудой нет, но грустить, как видишь, не приходится. А сколько у нас внуков — и не сосчитать. И со всеми внуками говорим по-английски. Голландского никто не знает, и по-немецки редко кто говорит. Вот твои ребята, например, знают только иврит и английский… Бывают забавные случаи. Недавно видел я Боруха. Ты помнишь Боруха, он жил у меня и был самый младший? — Рафаэль кивнул. Он помнил Боруха. Дети дразнили его «Спинозой». — Он стал известным математиком, профессором университета в Линкольне. Есть такой американский город в штате Небраска, затерянный в бескрайних маисовых полях. Борух привез меня с аэродрома к себе домой и представил своей жене Эмме. Эмма и я смотрим друг на друга и смеемся. А Борух с открытым ртом уставился на нас: «Вы знакомы?» А как же нам не быть знакомыми, если эту самую Эмму я еще в сорок втором переправил в Стокгольм с одним коммерсантом? Оказывается, они встретились на какой-то конференции и поженились за месяц до моего приезда, и, видимо, еще не успели поделиться воспоминаниями. Я тогда еще упрекнул их в «кровосмесительном» браке. Ведь они оба считают меня своим отцом.
— Ты случайно ничего не слышал о Фрице и Хильди? — спросил Рафаэль.
— Представь себе, нашелся свидетель их гибели. Этот человек, зубной врач из Роттердама, ехал с ними в одном телячьем вагоне до Треблинки. В Польше еще стояла лютая зима, вода в кружках замерзала, и они не ели почти неделю. Хильди ослабла, и Фриц держал ее на коленях. В Треблинке ночью их всех выгрузили из вагонов под свет прожекторов и лай овчарок. Женщин и детей отделили от мужчин и выстроили в колонну. Фриц бросился к Хильди, но солдат ударом сапога сбил его с ног. Больше ни Хильди, ни других приехавших с ней женщин не видели. Видимо, их сожгли в ту же ночь. А Фриц почти год пробыл в лагере и погиб перед самым приходом русских… Да, тогда в Амстердаме я опоздал на день.