Мы часто ходили вместе в консерваторию. Зина не была музыкальной, но по доброте уступала мне. Там же мы находили место побыть наедине. Мой друг, тоже студент-физик, жил во втором этаже флигеля, в комнате с окнами в консерваторский двор, где сейчас стоит памятник Чайковскому. Тогда памятника еще не было, и на его месте у разбитой клумбы рос огромный куст сирени, всегда живой от неугомонной воробьиной стаи. В первом этаже флигеля жили знаменитый органист Александр Федорович Гедике с женой, воспитывавшие несметное количество кошек. В весенние дни Зина и я частенько сидели на подоконнике у раскрытого окна. Гедикевский кот выходил из подъезда, по-пластунски, мягко выгибаясь, крался к сиреневому кусту и замирал у самой клумбы. Куст гудел, как улей, и воробьи, казалось, не замечали опасности. Наконец, разжавшись, как пружина, кот делал отчаянный прыжок, и воробьи разлетались по деревьям. От стыда кот широко зевал и, делая вид, что ничего не произошло, лениво отходил в сторону… После первых летних дождей в консерваторском дворе остро и свежо пахло липой и сиренью. Шли экзамены. Из открытых настежь классных окон вразнобой звучали звуки фортепиано, скрипки и гобой. На душе было тревожно и сладко — и казалось, что вот-вот придет настоящая радость и что все еще впереди.
Осенью и зимой пятьдесят второго мы редко виделись. Зина училась на ядерном отделении и находилась где-то на практике. Меня «на ядро» не приняли из-за анкеты. В то время жизнь ядерного отделения была овеяна романтической тайной. Студентам-ядерщикам запрещалось в разговорах не только упоминать место практики, но даже называть фамилии своих преподавателей. Забавно сейчас вспоминать, как в дымной папиросной компании под звон посуды один говорил другому: «А ты слышал вчера, какую хохму в питомнике отмочил Лев?» И другой отвечал: «Да, но Сереженька ему тоже вставил». И я не знал тогда, что Лев — это знаменитый Ландау, Сереженька — менее знаменитый Тябликов, а питомник — лаборатория в Физическом институте Академии наук. Поговаривали, что нашим ядерщикам запрещалось ходить в рестораны и даже дружить со студентами других отделений. Мало того, сами эти запреты были строжайшим секретом. На студенческих вечеринках мы часто сидели рядом. Зина принимала участие в общем разговоре, говоря на этом непонятном для меня условном языке. Иногда ее сосед шептал ей что-то на ухо, и она громко смеялась. А потом, увидев вопрос на моем лице, говорила: «Это об одном из нашей конторы. Так, ничего особенного…» А я не мог понять, почему в веселой и беззаботной компании мне становилось тяжело на сердце.
В эти месяцы мы иногда встречались где-нибудь, и я провожал ее домой. Мы долго гуляли вдоль стен Донского монастыря, прокладывая дорожки в припорошенных снегом кленовых листьях, и, замерзшие, приходили к ее подъезду затемно. Потом мы стояли на площадке перед ее дверью, и я, прощаясь, целовал ее. Это не приносило облегчения и затягивалось надолго. Она вздрагивала от каждого стука парадной двери, прислушиваясь к шагам на лестнице, и торопила меня. Жила она в одной комнате с больной матерью. Мать была парализована и не вставала с постели уже несколько лет. За ней ухаживала женщина, то ли соседка, то ли родственница. Я часто бывал у них дома и, пока Зинаида собирала на стол, развлекал больную разговором. Но в поздние часы она меня не впускала и отсылала домой. И я шел ночью мимо Нескучного под снегом через всю Москву.
В декабре незнакомый голос по телефону сказал мне, что мать Зины чувствует себя плохо и просит меня приехать. Зина была на практике, ее не было дома уже несколько дней. Я приехал и застал мать в ее обычном виде в постели. Потом мы пили чай, говорили о каких-то пустяках, и я было собирался уходить, так и не поняв, в чем дело, как она сказала:
— Я хотела поговорить с вами. Зина мне много рассказывала о вас, у нее нет от меня секретов, и я знаю о ваших отношениях. Видите ли, у нее такая специализация, что она не может выйти замуж за человека, у которого… как бы это сказать… ну, например, есть родственники за границей.
— Но у меня за границей родных нет.
— Но ведь вы по национальности…
— Да, я — еврей. Вы это хотели сказать?
— Не обижайтесь на меня. Ведь она моя единственная дочь. Если она выйдет за вас, то не сможет работать. Подумайте сами…
В январе пятьдесят третьего я получил диплом и свободное распределение. Прошел еще год. На исследовательскую работу меня не брали, и Зину я не видел с тех самых пор. Как-то утром она неожиданно позвонила и сказала, что приедет ко мне. Я открыл ей парадную, мы прошли длинным темным коридором коммуналки и, как только дверь закрылась за нами, бросились друг к другу… Я проводил ее до «Арбатской», и у дверей кафе «Прага» она на прощание поцеловала меня.
Через несколько лет на юбилейном вечере курса где-то в ресторане она подошла ко мне с бокалом вина, чтобы поздравить с защитой докторской. Вечер догорал. Мы постояли среди танцующих у разграбленного банкетного стола с красными винными пятнами на скатерти. Больше мы не встречались. Я видел в журналах несколько ее статей по ядерной спектроскопии. Она подписывалась фамилией мужа. Рассказывали, что с мужем она развелась и снова вышла замуж. Недавно второй муж умер. Ее единственная дочь, очень похожая на нее красивая девушка, уехала куда-то далеко, кажется, в Южную Африку…
Нет худа без добра. Первый ксерокс
С начала 1953 года время настало тяжелое. Мама и я — без работы. После реформы деньги богатого дяди пропали. Помогать было некому. Мы голодали. Мама распродавала последние вещи и тут как раз и хватилась бабушкиных часов, которые отец когда-то так и не выкупил из ломбарда.
Я искал хоть какую-нибудь работу, но тщетно.
Как-то позвонила моя сокурсница Лена, получившая распределение в один из научных институтов, и сказала, чтобы я немедленно шел в некий почтовый ящик у метро «Электрозаводская».
— Там вчера взяли троих с нашего курса и сказали, что требуются еще. Поезжай сегодня же.
Я тут же и поехал. Долго шел мимо унылого деревянного забора с колючей проволокой наверху, пока не увидел проходную. В холодной проходной сидел сторож в тулупе и кипятил чайник. Никаких документов он не потребовал.
— Тебе куды? Наниматься? Так тебе в кадры, вон домик направо.
Я отправился направо по дорожке между сугробами, открыл дверь и оказался в жарко натопленной комнате. За столом под неизменным портретом сидела молодая женщина. На столе — телефон и скинутая телогрейка.
— Я — физик. Окончил в декабре университет, — начал я. — Вчера вы взяли троих с моего курса. Мне сказали, что вам требуются еще…
«Кадресса» внимательно посмотрела на меня.
— У вас паспорт при себе?
Я протянул ей паспорт. Она зачем-то долго его листала. Потом со вздохом вернула.
— Знаете, вчера еще были свободные единицы, а вот сегодня… — Она с сожалением покачала головой.
Я не растерялся:
— А зачем вам мой паспорт понадобился?
— Ну, так, на всякий случай. Познакомиться…
— Вот и познакомились, — ответил я и ушел, не попрощавшись.
Очень скоро я убедился в справедливости двух русских пословиц: что мир не без добрых людей и что нет худа без добра.
Друзья отца, полиграфисты, устроили меня на работу в НИИПолиграфмаш, находившийся у Второй Градской больницы, за Текстильным институтом. Во дворе, где лужи не просыхали даже жарким летом, стояло несколько хибарок. В них за кульманами сидели инженеры, чертившие детали наборных и гравировальных машин, линотипов и другого оборудования. Вряд ли мои знания квантовой механики здесь были нужны. Физикой здесь и не пахло. Отвратительно пахло костяным клеем для «вставки». Так называлась операция в переплетном цеху. В одной из хибарок оказалась лишняя комната со столом и стулом. Директор, друг отца, привел меня в нее и сказал:
— Получишь должность старшего научного сотрудника с окладом сто десять рублей. Располагайся и займи себя чем-нибудь. Авось полегчает.