Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Со своей женой, художницей Наталией Мунц, он жил в высотном доме на Площади Восстания. Я хорошо помню эту квартиру. Фефа работал у окна за письменным столом, над которым висел большой портрет матери. У стены, за его спиной, стояла тахта. Над ней были развешены рисунки жены. А в углу между рабочим столом и книжным шкафом стояло старинное глубокое кресло. Фефа усаживал в него гостя. Не успевал гость опустить чресла в кресло, как Фефа будто между прочим ронял:

— В этом кресле был дописан второй том «Хождения по мукам».

Гость вскакивал как ужаленный, а удовлетворенный Фефа усаживал его обратно. Но отчима он не любил. Считал, что талантливый писатель был фанфароном и приспособленцем. Рассказывал о нем, например, такую историю. Как-то Алексей Толстой пригласил к обеду к себе домой в Детское Село (так называлось после революции Царское Село) нескольких коллег, советских писателей. Рассказал о жизни в Париже. Писатели, никогда не видевшие заграницы (и не мечтавшие о ней), подобострастно смотрели на графа и слушали, разинув рты. А Толстой рассказывал, как по утрам он отправлялся на рынок Муфтар, что в Латинском квартале, и закупал съестное к обеду. В передаче Фефы этот рассказ Толстого звучал так:

— Перво-наперво — вино. Это дело, я вам скажу, понимать надо. Ведь там тысячи сортов. Выберешь пуи, да такое древнее, что от пыли рук не отмоешь. Потом — сыр. Беру рокфор со слезой, камамбер, да только свежий, чтобы утренняя роса не обсохла. Ну, конечно, мясо для бургуньона. Но венец всему — это huitre, устрицы. Вы их ели? — спрашивал хитрый Толстой, заранее зная ответ. Писатели, у которых текли слюни, печально качали головами. Ленинград голодал, и они вряд ли завтракали в этот день.

— Ну хоть видели? В Эрмитаже? На картинах этих… Геда, Рейсдала? Обрызнешь их лимончиком, подцепишь двурогой вилкой, а они пищат по дороге в рот. К обеду придут, бывало, Вера Николаевна и Иван (это Бунины — уточнял Фефа) и, если не поссорятся, то Бальмонт с женой. Так однажды жена Бальмонта устрицами этими объелась. От жадности. Она все экономила, а тут на дармовщинку. Ну и известное дело… дрисня. Чуть Богу душу не отдала…

— Потом, — добавлял Фефа, — был обед. Писатели ели с большим аппетитом.

Однажды, будучи за границей, я купил и прочитал книжку дочери Сталина «Двенадцать писем к другу». Светлана Аллилуева в своей книге, естественно, не раскрыла имя друга. Сказала только, что он — известный физикохимик. Я, как обычно, в Шереметьево струсил. Побоялся протащить книгу через таможню. В Москве рассказал об этом Фефе, пожалел о книге.

— Этому делу легко помочь, — сказал Фефа. Он достал с полки две книжки. — Вот эту книжку дарю тебе. А этот экземпляр она мне подписала. Ведь известный физикохимик — это я.

И Фефа рассказал о дружбе со Светланой Аллилуевой. Светлане хотелось рассказать об отце, о гибели матери, о своей жизни, жизни советской принцессы в золотой клетке. Фефа посоветовал ей написать все это в форме писем к нему. В интимные подробности этой дружбы он не вдавался, а я не спрашивал. Сказал только, что благодаря Светлане он рано выехал за границу, и сразу в США. Правда, не один, а в составе делегации. Было это в пятьдесят четвертом, а может быть, в следующем году. За Фефу Светлана хлопотала перед Хрущевым. Как-никак, а приемный сын самого Толстого!

Фефа рассказал, что в Нью-Йорке, в отеле «Наlloran House» случился скандал. Руководитель делегации, человек с Лубянки, потребовал, чтобы мужчин селили в номера по двое. А дежурный администратор никак с этим не соглашался. Дескать, неудобно, неприлично. В делегации по-английски, кроме Фефы, никто не говорил. Тогда Фефа сказал на ухо администратору, что прибыла советская делегация сексуальных меньшинств. Администратор был поражен. Но советские гости были в новинку, и их разместили как требовалось.

В восемьдесят пятом году Фефу хоронили на Новокунцевском кладбище. Гроб опустили в мерзлую яму, посыпались комья глины, и в одну минуту вырос холмик, припорошенный снегом. На него положили цветы.

— Вот и всё, — сказал я стоявшему рядом Дмитрию Алексеевичу Толстому.

Он посмотрел на меня с удивлением.

— Как «всё»? Сейчас только и начинается!

Я хотел бы умереть в Париже

В «кормушке» я познакомился с Алексеем Алексеевичем Абрикосовым. Этот физик-теоретик снискал всемирную известность благодаря работам по сверхпроводимости. Однажды он появился в столовой вместе с новой женой, очень милой молодой женщиной. Ее звали Ани, и она была наполовину француженка, наполовину вьетнамка. Стройная молодая парижанка, казалось, хотела поделиться своим счастьем со всеми, кто сидел за столом. Потом кто-то рассказал мне их романтическую историю.

Алексей Алексеевич встретил ее в Париже, находясь там в длительной командировке. Ани была женой известного физика Нозьера, члена Французской академии, одного из «бессмертных». У них было трое детей. Но, полюбив Абрикосова, она решила переменить жизнь: уйти от одного академика к другому. От французского к советскому. А время было еще глухое, конец семидесятых или начало восьмидесятых. Алексей Алексеевич направился в советское посольство за разрешением зарегистрировать брак в Париже. Дипломаты тянули, связались с Москвой и… отказали. Тогда Абрикосов объявил им, что он не возвращается. Разразился скандал. Но в Москве знали цену его международному имени и поняли, что с Абрикосовым шутки плохи. Система слабела, давала трещины. И посольству послали указание: разрешайте все, лишь бы вернулся. Ани оставила мужа, детей, покинула Париж и переехала в Москву чтобы начать новую жизнь. Это была любовь.

Прошло несколько лет. У Абрикосовых родился сын. Теперь Ани приезжала в «кормушку» за пайком, стояла в очереди с банкой для сметаны, грузила пакеты в «Москвич». Тесная московская квартира тоже не напоминала ей парижский дом. Настоящих друзей, видимо, не было. В Париже остались трое малышей, но теперь ее вместе с мужем туда не пускали. Что происходило дальше — неизвестно. Может быть, молодая парижанка не могла приспособиться к советской жизни. Так же, как наши люди, рассеянные сейчас по всему свету, никак не привыкнут к жизни на Западе. Только через какое-то время Ани с сыном вернулась во Францию.

Недавно в Париже мне рассказали, что Ани работает в Монпелье секретарем в каком-то музее вдали от Нозьера и детей. В Париже я зашел в русский книжный магазин «Бюб», что возле Одеона, и неожиданно встретил там Ани. Она читала какую-то русскую книгу. Встретившись со мной глазами, она положила книгу на полку и быстро вышла на улицу под дождь. Проводив ее взглядом, я увидел, как она перешла через улицу, направляясь к люку метро у памятника Дантону.

В «кормушке» я познакомился с другой парой, Вениамином Григорьевичем Левичем и его женой Татьяной Соломоновной. Мы подружились. Член-корреспондент Левич был физиком-теоретиком, а его жена филологом. За столом Вениамин Григорьевич принимал участие в общем разговоре, а Татьяна Соломоновна молчала и была занята практическими делами. Вооружившись ложкой, укладывала в судки и кастрюли куски отварного судака, языки и «микояновские» сосиски.

— Левича надо кормить и сегодня вечером, и завтра, — объясняла она.

Однажды кто-то за столом сказал:

— Татьяна Соломоновна, вот вы — доктор филологических наук. А что-то ничего не пишете…

— Докторов филологических наук много, а Левич — один, — ответила Татьяна Соломоновна.

Столь откровенного признания в любви я еще не слышал.

За границу Левича долго не выпускали. Безо всяких объяснений и даже без ссылок на медицинские анализы. Уже в очень пожилом возрасте он приехал в Париж. Там, на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, я его случайно встретил. Мы постояли около могилы Бунина. Была зима, а на могиле цвели анютины глазки. У православного креста лежали просвирка, картонная иконка, какие-то монетки. И еще значок «Слава советским пограничникам».

— Он так их любил, советских пограничников, — сказал Вениамин Григорьевич. Потом помолчал и прочел подражание Маяковскому:

24
{"b":"886409","o":1}