Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…Крепость Антония хорошо видна с горы, с того места, где Синедрион приговорил Иешуа к смерти, Я смотрел с этой горы на Святой город и думал, что вот так же Воланду открылась Москва с крыши дома Пашкова. Кстати, почему Москву до сих пор зовут белокаменной? Была когда-то. Сейчас белокаменный Иерусалим…

Потом я вспомнил, как Иешуа, избавив Пилата от мучительной головной боли, предложил ему вместе погулять в садах на Елеонской; горе. Он хотел поделиться с прокуратором Иудеи своими мыслями. И, кто знает, не стал бы жестокий прокуратор его новым учеником. А у Пилата возникли свои планы. Он был умен и практичен. Он подумал, что перед ним великий врач. И в его ясной, остывшей от боли голове возник план сослать Иешуа в свою резиденцию в Цесарии. Ведь там великий целитель находился бы рядом и навсегда избавил бы его от ужасной болезни гемикрании. Я вспомнил нашу прогулку по Цесарии, мраморные колонны и плиты дворца на берегу моря. И здесь было где прогуляться им двоим… Но вот ласточка неожиданно влетела на балкон, срезала круг над фонтаном, скрылась за колонной, и в то же мгновение секретарь подал Пилату кусок пергамента. Иуда из Кириафа доносил об оскорблении кесаря. И вместо прогулки по Цесарии или в садах на Елеонской горе Пилат отправил Иешуа на казнь на Лысую гору. Все произошло так, как и должно было произойти, да и не могло произойти иначе, и всеведущая ласточка бдительно несла свою службу.

Я прошел по дороге на Елеонскую гору. Может быть, когда-то здесь и цвели сады, теперь их нет. Дорога круто поднимается вверх от древних гефсиманских олив, нынче окруженных высокой железной оградой. Слева — пустырь, камни, редкие кипарисы и оливы, справа — невысокий каменный забор, из-за которого видны сосновый и оливковый лес и зеленые луковки русской церкви Святой Магдалины. С Елеонской горы хорошо видны городская стена с Золотыми воротами и древнее еврейское кладбище, белыми террасами спускающееся к ущелью Кедрона. Оно похоже на здешние города в пустыне. Города живых и города мертвых… К полудню задул хамсин, ветер с песком, а с моря пришла мгла. Она закрыла солнце, и за серой пеленой исчез, потух золотой купол мечети Омара. Я подумал, что сады отцвели здесь навсегда, а вот хамсин дует по-прежнему. Так же как в тот самый день, точнее, к концу дня, четырнадцатого дня весеннего месяца нисана. Стало быть, и это приснилось Булгакову: «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город… Пропал Ершалаим — великий город, как будто не существовал на свете».

* * *

Через год я встретил Гену Розенмана на международной конференции в Голландии. Он, как всегда, сделал там прекрасный доклад. После доклада я прочитал ему страницы из моего израильского дневника. Спросил его мнение. Гена помолчал, потом сказал:

— Вы знаете, как я вас уважаю… Но что вы написали? Подумайте сами… Вы были в кибуце. Вы видели энтузиазм людей, сады, взращенные в пустыне. Где это у вас? Где передовая наука? Где образ строителя новой жизни, нового государства, о котором евреи мечтали тысячи лет? И эта русская княгиня, принявшая гиюр… Как ее? Нарышкина? Это не типично. А ваши местечковые герои… И при чем тут Иисус? Извините, но вы льете воду на мельницу…

Тут один немец прервал наш разговор, чтобы передать мне чье-то поручение. Я отошел, а когда вернулся, Гена водил пальцем по графику на плакате и с присущим ему энтузиазмом объяснял кому-то свою работу. Разговор мы так и не закончили. Я часто вспоминаю Гену. С его способностями и энтузиазмом в старое советское время он мог бы быть еще и литературоведом.

Глава 6

Натан Эйдельман

Панихида была назначена в Малом зале ЦДЛ. В том самом, где совсем не давно Эйдельман вел писательские семинары по новейшей истории, по перестройке. «Революция сверху» — так он назвал горбачевскую перестройку, и это название пошло гулять по страницам журналов и левых газет. Так же назвал он и одну из своих последних книжек. На его семинары сбегалась вся Москва, в зале было не протолкнуться. И сейчас было не пройти. Тесно прижатые друг к другу люди стояли тихо. Когда-то здесь пахло кофе из бара. А сейчас — привядшей зеленью и хризантемами, запахом ранней зимы и смерти. В мертвом лице проступили и усилились черты его прижизненного портрета, сделанного Борисом Жутовским. Огромный крутой лоб и горечь, застывшая в складках переносицы и темных набрякших век. И тут я вспомнил, как Эйдельман любил повторять слова Жуковского из письма к отцу поэта — Сергею Львовичу Пушкину о тайне, скрытой в чертах мертвого пушкинского лица. («Что видишь, друг? И что бы он отвечал мне».)

«Вся Москва» в зале не поместилась. Друзья и одноклассники стояли в фойе. Туда же транслировались речи из зала. Одну я до сих пор помню. Выступал его однокашник по истфаку, историк, избранный недавно академиком. Высказавшись об Эйдельмане как об историке, академик сказал в заключение примерно так: «Жаль, что он умер так рано и не успел защитить докторскую диссертацию». Я часто спрашивал Натана Яковлевича о нашей истории и историках. Откуда такой низкий интеллектуальный уровень у этих людей? (Не у всех, конечно.) Он отвечал, что истории как науки у нас фактически не существовало. А стало быть, и историков почти не было.

1

Школьные друзья не звали его Натаном, всегда Тоником. Мы познакомились в седьмом классе 110-й школы в Мерзляковском переулке, у Никитских ворот. Теперь там — музыкальное училище. Школа была знаменита. В главе «„Лицейские“ годы» я подробно написал о ней.

Натан и я сидели за соседними партами. Его соседом по парте был Володя Левертов, ныне известный театральный режиссер. Оба они жили в Спасопесковском переулке на Арбате, в старом доме напротив церкви Спаса на Песках. Сколько счастливых вечеров провели мы в этом доме!

В семье Эйдельманов царил культ отца, Якова Наумовича. Он был замечательной личностью. Знаток русской и еврейской литературы, сам литератор и журналист, энциклопедически образованный человек, Яков Наумович прошел всю войну. Вернулся с фронта — вся грудь в орденах и медалях. Он был маленького роста, щуплый, с несоразмерно большой головой, в споре темпераментен и агрессивен. Когда спорил — наступал на «противника» всей грудью, сверкая глазами и смешно выпячивая нижнюю губу. Мне всегда казалось, что он стесняется своей доброты. Его кабинет был завален книгами и выглядел таинственным. Входить в него так просто нам не разрешалось: Яков Наумович много работал. Однажды, уже в студенческие годы, я увидел на двери его кабинета сургучную печать. Якова Наумовича арестовали ночью. Тогда брали «космополитов». В лагере он читал уголовникам на память всего Есенина. Уголовники утирали слезы и говорили: «Вот ведь, даром что еврей, а человек хороший». Это его спасло.

В школе Тоник очень напоминал отца. Правда, был он выше ростом, но так же горяч и добр. У него были удивительные глаза — голубые, глубокие и ясные, и они постоянно меняли выражение: то задумчивые, даже печальные, то серьезные, то озорные, с искорками, когда смеялся. Был очень подвижен, и не только в школе, где, как и другие, бегал и дрался портфелем, но и позже, когда сильно располнел. Его юношеский характер с годами не менялся. При всей своей доброте он не был мягок. Напротив — тверд, стоек духом и в споре, столкновении проявлял бойцовские качества. На его долю выпало немало испытаний, но он не ожесточился, не очерствел, а просто стал мудрее. С годами в нем проявилась какая-то светлая и печальная «пушкинская» мудрость. Он совсем не был дипломатом: был прям и вспыльчив. И еще очень обидчив, до смешного; друзья любили поддразнить его, и он на это легко поддавался. Был самолюбив. Хорошо играл в шахматы (имел первый разряд) и очень переживал, когда проигрывал. Краснел, спорил, ругался, а если над ним посмеивались, мог в ярости опрокинуть доску с фигурами. Был прекрасный и неутомимый рассказчик, темпераментный и страстный. Уже позже, когда стал он знаменит и его приглашали, по случаю и без случая, в застолье, рассказывая, он увлекался, забывая обо всем, и как будто не чувствовал вкуса ни еды, ни вина.

32
{"b":"886409","o":1}