В первый момент от неожиданности я растерялся. А потом сказал члену Пушкинской комиссии, что Пушкин презирал стукачей и тайных полицейских. И напомнил об эпиграмме Пушкина на Фаддея Булгарина[7]. Когда я вышел на свежий воздух под липы на Поварскую, то вспомнил о предисловии к пропавшему однотомнику Пушкина издания тридцать седьмого года. И подумал, что каждое время хочет заставить Пушкина служить себе. А Пушкин служить не любил…
Уроки немецкого
За Институтом мировой литературы я остановился у дома архитектуры двадцатых годов. Годовалого, меня привели в этот дом учиться немецкому языку. В то время в Москве еще сохранились частные детские сады. В доме жили две молодые немки, сестры-близнецы. Помню, одну звали Инга, другую — Шарлотта. Они были так похожи, что я долго не отличал одну от другой. Жили они в отдельной трехкомнатной квартире, что по тем временам было редкостью. Их отец, видный немецкий коммунист, был еще и знаменитым хирургом. Отец «вовремя» умер в конце двадцатых. Его портрет висел в гостиной, где мы занимались. Утром мама отводила меня к сестрам, а возвращаясь с работы, забирала домой. В группе занималось пять или шесть детей из соседних домов, я — самый младший. Учили нас сурово. Говорить по-русски запрещалось. За это ставили в угол лицом к стене. Мама рассказывала, что по-немецки я начал говорить раньше, чем по-русски, и что латинские буквы выучил раньше русских. Сестры водили детей гулять, и я, когда подрос, отправлялся вместе с ними. Мы шли парами по Поварской мимо моего дома к Площади Восстания и гуляли там в сквере. После прогулки нас кормили обедом. И весь день Инга и Шарлотта говорили с нами по-немецки. Через три-четыре года я болтал по-немецки свободно. Кажется, первой моей немецкой книжкой были сказки братьев Гримм. Сестры давали книжки на дом, а утром проверяли задание. Потом сестры куда-то исчезли. Сколько лет я ходил в группу — не помню.
В школе в те годы иностранный язык начинали изучать в пятом классе. Впрочем, «изучать» — не то слово. После школы никто иностранным языком не владел. Думаю, не случайно. Свободное владение языком вызывало подозрение. Со мной было иначе. В пятом классе немецкий язык вела девушка, только что кончившая ленинградский институт и, как и мы, эвакуированная в Чкалов. Шла война. На стене класса висел плакат: «Убей немца». Учительница долго не спрашивала меня, но в конце первой четверти вызвала отвечать урок. Я не успел сказать по-немецки пары слов, как молодая учительница с испугом спросила меня: «Прости… ты кто, немец?»
Весь класс уставился на меня.
Я ответил: «Нет, я — русский» — и густо покраснел. Ведь там, в Чкалове, я наконец понял, кто я такой…
Много лет спустя я приехал в ФРГ в командировку. Зашел в Мюнхене в кафе и сел у окна на диванчик. К столу подсела старая женщина. Поставила перед собой фарфоровый кофейник и блюдце с яблочным пирогом. Это была одна из сестер — Инга. Меня она, естественно, не узнала. Тогда я представился и напомнил о доме на Поварской и уроках немецкого. У нее задрожали руки, и она уронила чашку с горячим кофе. Потом мы долго сидели рядом. Инга обнимала меня и целовала солеными от слез губами.
— Ты стал хорошо говорить по-немецки. Ты часто здесь бываешь? Сколько тебе сейчас? Пятьдесят? Боже мой, мы не виделись сорок пять лет.
В тридцать седьмом сестер арестовали и выслали в лагерь под Воркутой. Им было тогда двадцать семь лет. В лагере офицер охраны, заприметив Шарлотту, увел ее к себе в барак, покормил, напоил водкой и изнасиловал. Потом он изнасиловал Ингу. Вскоре Шарлотта серьезно заболела. Неизвестно, что это было. Возможно, рак. Инга умоляла офицера оставить Шарлотту в покое. «Какая вам разница, — говорила Инга, — нас ведь не отличить. Разве что родинка. У меня она на спине под левой лопаткой, а у Шарлотты под правой». Потом Шарлотта умерла.
После войны Ингу отправили на поселение в Казахстан. Там она встретила пожилого поволжского немца и вышла за него замуж. Пару лет назад ее вместе с мужем, дочерью и внуком выпустили в Германию.
— Моему внуку пять лет. Столько же было и тебе, когда мама забрала тебя из группы.
— Инга, вы помните мою маму?
— Ну как же… Она хотела, чтобы мы занимались с тобой еще и английским. Но у нас не было времени, и английский ты, видимо, выучил уже без нас… Кстати, почему бы тебе не зайти в Москве в нашу квартиру? Там на кухне, под антресолями, мы делали зарубки, измеряли ваш рост.
Вернувшись из Германии в Москву, я зашел в этот дом. Квартира стала коммуналкой: на двери висели три почтовых ящика. Меня впустили, но квартиру я не узнал и зарубок на кухне не нашел. Потом сообразил, что в квартире делали ремонт, возможно, не раз. И еще подумал, что сердечная память самая надежная…
Кирилл Холодковский
За венгерским посольством можно свернуть на Молчановку. Там в доме со львами (каменные львы стоят у подъезда) жил мой друг Кирилл Холодковский[8]. Дружба с ним прошла через всю мою жизнь.
Мы встретились в тридцать седьмом году в первом классе школы на Садовой, в том году, когда, согласно старому анекдоту, нас, детей, усадили за парты, а взрослых — в лагеря. Кирилл с мамой занимали крохотную комнату в такой же, как наша, коммунальной квартире. Только мне она казалась чище нашей коммуналки. Может быть, потому что в одной из комнат жил странный человек, развешивавший повсюду объявления. Например: «Больше одной конфорки не полагается», «Туалет больше десяти минут не занимать», «В унитазе ноги не мыть» и т. д.
Я так ясно помню эту комнату. Почему-то я за помнил ее в зимнее время. В комнате было одно окно, выходившее на арбатские крыши. Мороз выводил на нем причудливые папоротники и цветы. Перед окном — стол, за которым Кирилл занимался, за ним диван, над диваном висела черная тарелка радио, по которому мы слушали музыку. В те годы по радио передавали много классической музыки, а также театральных постановок для детей: «Три мушкетера», сказки Андерсена и Гофмана, «Клуб знаменитых капитанов»… Сидя на этом диване, мы любили слушать музыку и эти постановки, которые будили наше воображение. Здесь не было ни сцены, ни занавеса, ни декораций. Мы слышали, как лошадь д’Артаньяна стучит по камням парижской мостовой, как народ шумит и приветствует голого короля, как море плещется о прибрежную гальку. Мы сами во всем принимали участие, все было рядом, все было видно и слышно.
Кирилл происходил из старой русской семьи. В отличие от меня, он знал ее историю. Отец его, дворянин, был репрессирован где-то в тридцатых годах и в конце концов погиб под Сталинградом. А мама, родившись в купеческой семье, всю жизнь преподавала химию.
В комнате на Молчановке прошли мои первые университеты. Кирилл был носителем прекрасного русского языка, и мои первые уроки русского прошли в этой комнате. Кирилл исправлял мои ошибки, которые я приносил из моей квартиры на Поварской. Вот только один пример, который навсегда остался в памяти. Как-то речь зашла о Менделееве, и я произнес фамилию великого русского химика «Мэнделеев». Кирилл исправил меня, сказав, что фамилия «Менделеев» происходит от русского выражения «делать мену» или «разменивать», и привел в пример фамилию знаменитого немецкого композитора Мендельсона, которое происходит от имени «Мендель». Мне сейчас даже стыдно вспомнить об этом. Или еще. Мы были одного возраста (Кирилл старше на год), но я еще не дорос, не расслышал великую музыку Рахманинова. Кирилл заставил меня вслушаться в нее, и сейчас я не представляю себе, как я мог тогда жить без Рахманинова. Мы оба были музыкальны, но вкусы имели разные. Кирилл утверждал, что родоначальником русской музыки была «Могучая кучка»[9], и прежде всего Мусоргский. А я отдавал предпочтение Римскому-Корсакову. Как наивны и замечательны мне кажутся сейчас эти споры двух мальчиков четырнадцати лет, ходивших вместе в это голодное военное время в подвал здания Верховного суда на Поварской, где по карточкам УДП им давали скудный обед (в народе УДП переводили так: «умрешь днем позже»).