— А тебе хотелось бы увидеть Россию? — спросил Хайнц.
— Конечно. Но ведь это невозможно. От родителей остался альбом с видами Петербурга. И даже есть фотография дома, где я родилась… А вот в Германию, где я выросла, меня не тянет.
— А меня тянет. Прошло меньше трех лет, как я уехал, а я очень тоскую по дому. Хотя никакого дома там больше нет. Ни дома, ни родных, ни друзей.
Потом к ним подошел Жак с тремя рюмками коньяка, и они выпили вместе. Когда Ольга, достав сумочку, хотела расплатиться, Хайнц запротестовал, а Жак отвел ее руку.
— Вы наш гость, — сказал Жак, — а с гостей, тем более очаровательных, мы денег не берем.
Он проводил их к выходу и постоял на улице, глядя им в спину. Хайнц оглянулся. Жак, улыбаясь, снова поднял вверх большой палец.
Ольга снимала квартиру в доме на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Гей-Люссак, возле Люксембургского сада. Хайнц взялся проводить ее. На мосту перед дворцом правосудия на них налетел ветер и унес в Сену ее шейный платок. Ольга сказала, что это к счастью. Значит, в Париж она еще вернется. И уже в конце пути, когда они увидели золотые стрелы высокой ограды Люксембургского сада, Ольга сказала:
— Тебе тоже нельзя здесь оставаться. Поедем вместе. В Кейптауне тебе дадут работу. И брату напишешь. Денег у тебя здесь нет и не будет. И не возражай, я же вижу.
Ольге показалось, что Хайнц хочет что-то сказать. Но Хайнц молчал и смотрел на консьержку, которая открыла им дверь.
Через несколько дней они сели в поезд на вокзале Аустерлиц. Накануне Ольга заплатила хозяйке пансиона, убедив Хайнца, что он отдаст ей долг в Кейптауне, как только получит от брата деньги. Ночью на границе они благополучно прошли через таможенную будку, где дремали два французских полицейских, и пересели в испанский поезд, ждавший у соседней платформы. У поезда было всего три старых вагона с деревянными скамьями, и он еле тащился. Ольга сразу же уснула, прислонившись к плечу Хайнца. Они сидели слева по ходу поезда, и рано утром ее разбудило яркое солнце. Хайнц не спал и что-то писал в тетради.
— Что ты пишешь? — спросила Ольга.
— Так… стихи.
— Ты пишешь стихи? Прочти.
— Как-нибудь после.
— И давно ты их пишешь? — спросила Ольга.
— Вот эти, про Джиоконду, написал сейчас. А вообще пишу с детства. Только никому не читаю.
Они проезжали через пустынную кастильскую равнину с камнями, кустарником и стадами овец, через широкий оливкового цвета простор. Издали овцы были похожи на камни, а груды камней — на овечий помет. Потом появились горы, покатые, спокойные, припорошенные снежком, на горизонте — синие.
В Мадрид приехали в полдень и сняли две соседние комнаты в небольшой гостинице «Святой Исидор» в самом центре, у Плаза Майор. Сюда уже давно пришла весна. Но в узких каменных ущельях древних улочек, пропахших рыбой и вином, не было ни одного деревца. И только теплый тревожный воздух да куски синего неба говорили им о весне, о близкой свободе и волновали их.
Вечером они возвращались к себе в гостиницу по узкой древней улице Кава Баха. Дома здесь были из старого серого камня. Окна величиной с двери с высокими деревянными ставнями выходили на балконы с литой чугунной решеткой. Проходя мимо таверны «Посада де ла Вилла», они увидели, как из ее дверей вывалилась странная компания. Мужчины в цилиндрах и черных плащах несли на цепях маленький гроб. Один из них держал на палке вырезанную из картона рыбу. Двое играли на трубе, и один бил в барабан. Ольга и Хайнц с удивлением смотрели на процессию, удалявшуюся в сторону Пуэрта Серрада. Ольга подняла голову и увидела на балконе старика, поливавшего цветы. Старик глядел на них, улыбался и часто кивал головой.
— Entierro de la sardina, — сказал старик, — chicos estan bebidos.
Ольга улыбнулась старику и сказала Хайнцу;
— Я, кажется, поняла, в чем дело. Это — похороны сардины, старый испанский языческий праздник. Его празднуют после карнавала, перед постом. В России было что-то подобное, Масленица. Ее там наверняка давно отменили, а здесь Франко запретил карнавал. Но жизнь, как видишь, берет свое. Сейчас они сожгут свою сардину и будут пить и веселиться всю ночь… Давай и мы попробуем местного вина.
В гостиницу они вернулись поздно ночью и уснули вместе в одной из снятых комнат…
Проснувшись, Ольга увидела, что Хайнц плачет.
— Что с тобой? — спросила она.
— Будь моей женой, — сказал он. — Пожалуйста…
Ольга провела ладонью по его мокрому лицу, растрепала его кудри и засмеялась.
— Ну конечно, — сказала она. — Я согласна. Но стоит ли из-за этого расстраиваться?
— Как ты не понимаешь, — сказал Хайнц. — Ты богатая русская аристократка, а я — бездомный немецкий еврей.
Лицо Ольги стало серьезным.
— Моя покойная мама говорила, что все люди произошли от Адама и Евы. Если, конечно, верить Библии. А это значит, что все люди — евреи. Только одни это скрывают, а другие — честно признаются. Это говорила моя мама, урожденная княжна Голицына. И это не была просто шутка… А дома нет ни у тебя, ни у меня. Но когда-нибудь он у нас будет.
Через несколько дней они уехали поездом в Барселону, а оттуда пароходом в Кейптаун. Там они прожили до конца войны. Хайнц работал в банке Уэрнеров, но по-прежнему тяготился этой работой. В конце сороковых годов они вернулись в Европу, и Хайнц навестил в Иордансе мать, сестру и брата, которых не видел много лет. Ольга получила из Америки богатое наследство. Она хотела обосноваться в Париже, но Хайнц настоял на Германии. И они купили в тихом районе Бонна квартиру, занимавшую этаж старого дома. Детей у них не было, но был, наконец, свой дом. В нем они счастливо прожили год. Хайнц много писал. В конце пятидесятого года у него обнаружили запущенный рак, и вскоре Ольга похоронила его на высоком кладбищенском холме у виноградника, спускавшегося к самому Рейну.
В первые дни после его смерти Ольга не знала, куда себя деть в огромной пустой квартире. Она бродила из комнаты в комнату, зачем-то перебирая и перекладывая его вещи, пока не нашла в ящике его письменного стола тетрадь со стихами. Это была та самая тетрадь, которую она когда-то видела в поезде, когда они бежали из Парижа. И Ольга впервые прочла стихи Хайнца. У нее было такое чувство, как будто она слышит его голос. И перед ней прошла вся их короткая жизнь и любовь. «Какая судьба, — думала Ольга. — Родиться поэтом и всю жизнь просидеть за арифмометром, любить свою страну, но спасаться и бежать от нее на край земли, мечтать о возвращении, о доме и любимой работе, наконец найти их и тут же умереть… Но разве весь этот мир не наш дом, а его безумная жизнь — не наша судьба?» В тетради она нашла стихи про Джиоконду, к которой они пришли в день их случайной встречи в Париже. Хайнц так и не прочел их, хоть и обещал, а она ему об этом не напоминала.
Она решила напечатать книгу его стихов, хотя бы за свои деньги. Но не была уверена, что Хайнц одобрил бы эту затею. Для себя она перевела «Джиоконду» на русский. И, сравнивая свой перевод с немецким оригиналом, она понимала, что не унаследовала способностей своего деда, русского писателя. В ее переводе ей нравилась только одна удачно найденная фраза: «иных уж нет, а те далече». Когда-то это сказал Саади, потом Пушкин взял эпиграфом, и это же выстрадал Хайнц Берг. И еще она думала о том, что им уже никогда больше не увидеть Джиоконду вместе, несмотря на упавший в Сену платок.
Я, задыхаясь, подхожу к ней ближе
И становлюсь со всеми в общий ряд.
Я вновь у ней в гостях, в ее Париже.
Она не изменилась. Тот же взгляд,
Внимательный, насмешливый и странный,
Как будто она думает о вас,
Но вслух не говорит. Наверно, рано.
Она все скажет в следующий раз,
Джиоконда, после первой нашей встречи
Как много в Сене утекло воды.
Иных уж нет, а те далече,
И посмотри вокруг — полно беды.
Скажи, Джиоконда, стал я лучше, чище,
Как дальше жить, зачем?
Подай совет. Ты опытна: тебе уже полтыщи,
И мне немало: скоро тридцать лет.
Приходит ночь, уже темнеет зала,
И тени на лице твоем темней.
За этот день ты старше на день стала.
А я на много, очень много дней.
Приходит ночь, и только окна светят.
Молчит Джиоконда, а уж поздний час.
Она мне в следующий раз ответит,
Но будет ли он, следующий раз?