Литературную практику самого Мартынова можно поэтому рассматривать двояко. Его книги о конце времени всего экспонируют возможности литературы последней поры, научившейся ужимать эпопею в афоризм (сравним только громадный двухтомник «Заката Европы» Шпенглера с легкими книжицами Мартынова, высказывающими суждения не меньшего масштаба), свободно переходить от доверительной болтовни к оплакиванию человечества и обратно, раскованно смешивать прозу и поэзию, случать трактат и новеллу, лепить нафантазированное к документальному. Я ценю Мартынова как писателя и рада выдать ему наивысшую в читательских отзывах похвалу: да, он «легко читается».
И все же сам Мартынов вынул бы другую визитную карточку: книгу, не предназначенную для чтения, «Книгу книг», приглашающую читателя в дословесную «полноту бытия», в реальность, где слово ничего не высказывает, а учится подлинно существовать – как камень, как человек, как дюшановский унитаз, как тишина Кейджа, как единый язык Хлебникова, как храм в звенигородском детстве, проплывающий по траве и облакам внутри и вне мальчика Мартынова, как любимая им девочка Алиса, не задумываясь шагнувшая сквозь зеркало, пока состарившаяся комната европейской цивилизации разглядывала свои отражения в серебристом тающем стекле.
Пустой Пастернак[105]
Два взгляда на знаменитые строки
Мело-мело мурлы-мурлы, во все пределы.
Свеча горела ту-ру-ру, свеча горела…
– этот застольный романс Пастернака выбрала драматург Ксения Драгунская, чтобы показать бессилие затертых формул классической русской литературы пробиться к сознанию современных, особенно молодых, людей.
В ее пьесе «Истребление» (постановку можно увидеть в Театре. doc) подростки готовятся к ЕГЭ и безуспешно пытаются вызубрить вот этот самый стих Пастернака, не говоря уже о главе из учебника, совсем уж холодно и казенно изъясняющей волшебство его поэзии. ««У стихов Пастернака есть свойство западать в душу, затериваясь где-то в уголках памяти, восхищая и радуя…»» – метко цитирует героиня Драгунской учебник, и по зрителям в зале пробегает дрожь – и смеха, и последнего огорчения: нет, не западают, нет, не радуют. И чем больше говоришь, что радуют и западают, тем насмешливей и глупей звучат хрестоматийные строки в устах дикого подростка.
Но вот сегодня читала – по службе, в рукописи – новый роман молодой писательницы Ирины Богатырёвой. И там с понятным волнением и припоминанием прочла те же самые слова Пастернака.
Сцена в романе была эмоциональная, но не ключевая. Персонажи – как и у Друагунской, два подростка из выпускного класса – оказались наедине в родительской хате. Новый год. Должна случиться близость. Героиня это понимает, но всё в ней – и прежде всего нежелание ступить в колею взрослого, пугающего и заранее утомляющего мира – сопротивляется этому шагу. И чтобы заговорить молодого человека, дать ему миг одуматься, остыть, она начинает перебирать наугад их общие темы, пока не утыкается беспомощно в выпуск, в литературу, в Живаго, хочешь почитаю? И он смиряется, откидывается на одеяло, остывает и даже мерзнет чуть, закутывается и то ли правда слушать, то ли уснуть готов.
«– Мело, мело по всей земле, во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела, – читала я, а за окном и правда как будто бы начиналась пурга, и морозно свистало в щелях оконных рам. Голые ветки тополя скреблись в стекло. Чернота и ночь стояли за окном. Глаза Вальки блестели из-под одеяла уже смутно, он уплывал в сон, и я аккуратно, бережно снаряжала его в это плаванье, собирая – вот этот огонь, стихи, мой голос, запах оплавившегося парафина, шелест ветра в рамах окна, тополь. Всё, что не стыдно взять с собой и сохранить в памяти – от конца ли света, от взросления ли, от всех ужасов, пошлости, невзгод будущей жизни».
Конец сценки.
Я помню, как сокрушалась, выйдя из Театра. doc после просмотра спектакля по пьесе Драгунской и случившегося обсуждения (тон задавал Дмитрий Быков). Тогда я отчаивалась, потому что еще не смирилась, и жизнь казалась уходящей зря, никому, никому не адресованной, и хоть я еще знала, как волшебно мело-мело, пока свеча горела-горела, подрастающие люди там, в пьесе и на сцене, уже не разделяли со мной этого знания. А если в Пастернаке этом, в метели его и вокруг свечи его, не можем мы больше собраться вместе, если Пастернак не портал, переносящий нас друг другу, по всей земле, во все пределы, то зачем Пастернак? Свеча?
В конце концов, метель способна объединить нас всех и без слов. И свечи зажигают до сих пор даже самые продвинутые подростки, потому что огонь – это от века сильно и всем понятно.
Но эта сцена из романа примирила меня вдруг и с Драгунской, и с любыми подростками, и с любым путем нас друг к другу. Есть вещи, которые объединяют и собирают людей, и это вещи, в которых может быть сам огонь. Читая роман, я вспомнила то, что забыли все авторы учебников на свете, – что Пастернак сам огонь и что не слова его западают в душу, а та горячая сила, что заставила его их написать. Мы слышим в словах эту чистую силу, чистый свет, и он-то нас объединяет.
Позволяя замереть в миг от близости и расслышать близкое.
Позволяя читать стихи.
Позволяя мурлыкать: мело-мело, горела-рела, петь, как колыбельную, передавать из уст в уста.
Литература – не лучший и не худший способ подключиться к миру. Просто один из способов, и он работает.
А рукопись молодой писательницы, конечно, не об этом. О поиске веры. И о том, как важно вовремя этот поиск завершить, потому что не в поиске дело, не в поиске жизнь.
Миг искусства[106]
Смерть и рождение жанра в спектакле «Русскiй романсъ»
«Чем возмущены те зрители, которые уходят?» – спросила одна из исполнительниц прямо по ходу спектакля. А я вот думаю: чем они были привлечены?
Брендовым названием с загогулиной твердого знака на конце, будто на вывеске псевдорусского ресторана?
Телевизионными трансляциями, когда фигура в душном концертном дресс-коде вывибривает пронзительные страдания под густое фортепиано?
Патокой чужого, давно остывшего чувства, начиняющей жесткие формочки давно вышедших из употребления поэтических выражений?
Русский романс сегодня – доказанная формула. Искусство подтверждения заведомо известного.
«Зрители, которые уходят», шли на гарантированное действо. На проверенное блюдо. В Театр Наций – как в ресторан, где обслужат «на уровне».
Логика нового, не сервирующего готовые блюда театра и зрительский заказ столкнулись еще на пороге спектакля, у входа в зал. Сценография «Русского романса» (Ксения Перетрухина) предполагает свободную рассадку, и требуется время, чтобы каждого проводили, убедили, что будет хорошо смотреться с любого места и что не надо, пожалуйста, сдвигать стулья, так задумано художником. Но зрители не хотят не спеша и по отдельности, хотят толпой, в нетерпении напирают и уже, уже начинают возмущаться, включается язык «очереди», недодеконструированный Сорокиным, так что даже и молоденькая, не заставшая эпоху дефицита и очередей, сотрудница театра вдруг срывается на язык прилавка: что же вы, говорит, как бараны? Вот женщину едва не уронили.
И когда я занимаю место у березового ствола, растущего в потолок с осветительными приборами, соседки справа сдвигают стулья, посмеиваясь над замыслом художника, как школьницы, которым удалось провести учителя. Некоторое время спустя я снова услышу их сдавленный, сотрясающий плечи смех – и обе сбегут с последнего исполняемого романса, не дождавшись коды.
Но ведь и сбежать вот так, легко и непосредственно, по мгновенному позыву, им позволяет та самая, смущающая и возмущающая их свободная рассадка.
Воздух уединения, разлитый между далеко отстоящими друг от друга стульями и беспорядочно рассаженными деревьями.