– И что? Как будто первый раз меня видит: «Кто здесь Маруся?» Мне казалось, ей даже нравится. А тут во как!..
– Просто она по-русски плохо соображает, а ты в кабардинском не силён.
Он был прав – я в кабардинском не силён.
Этот вопрос мучает меня с детства. Мыслительный процесс происходит у меня на русском языке, я на нём думаю и разговариваю. Почему я не говорю на родном языке или на родных языках, я не понимаю. Видимо, я не способный, чтобы овладеть такой тяжелейшей наукой, как кабардинский язык.
В жизни нет ничего труднее, чем учить родной язык, если не знаешь его с детства. Легче выучить любой другой, хоть китайский, тут нет психологического момента. Проговаривая изучаемый язык, не стесняешься практиковаться. Говорить неправильно на родном языке такой позор, что стыд блокирует любое поступательное движение. Чувствуешь себя чужим среди своих и своим среди чужих.
Проживая семнадцать лет в России, я был лицом кавказской национальности, пиковым, чёрным, зверем и тому подобное. Но полностью понимал язык и людей на нём говорящих. Дома я свой, на родине, но кроме небольших познаний на примитивном бытовом уровне, я ничего не понимаю из произвольного разговора. Это как, например: англичанин проживает в одной из английских колонии, где государственный язык английский и всё принадлежит королеве, но население говорит между собой на непонятном наречии.
Эмоционально, ментально я чувствую принадлежность к своему народу, но выражать языком не могу.
Отец никогда не говорил с нами на родном языке, как будто не считал нужным, чтобы мы знали его язык. В село мы не ездили, связь с землей была потеряна у нашего семейства. И результат всего этого – космополитизм.
Я не чувствую себя полностью кабардинцем, я не чувствую себя осетином, я не чувствую себя русским. Кто я? Вобравший всё понемногу.
Пропасть, духовная пустота делала меня беспомощным во многих вопросах жизни. И теперь это мешало в общении с Мариной. Я припомнил, что как-то она развозила таблетки и я начал разговор с ней.
– Как дела, Марина? Всё хорошо?
Она коротко бросила.
– Та-а! – что-то среднее между русским и кабардинским «да».
– Как выходные? Хорошо отдохнула?
– Та-а! – отвечала она резко и по-детски.
Я расплывался в улыбке. А она катила тележку дальше.
Однажды, проходя мимо сестринской, я увидел Марину… Она сидела за столом и что-то писала. Я зашёл.
– Привет, Марина!
– Привет, – ответила она.
Я прошёл к столу и присел напротив.
– Что делаешь?
Марина вздохнула, положила ручку и сняла маску с лица.
– Почему ты избегаешь меня? Я хочу поговорить, а ты как будто боишься?..
Марина встала из-за стола. Подошла к раковине, открыла воду и начала мыть руки.
– Я разочарова-алась в мужика-ах! – проговорила она.
Я невольно рассмеялся, так забавно она это сказала.
– Почему?
– Все мужики пьяницы и наркоманы.
– Я не такой.
Марина смотрела на меня покачиваясь, подыскивая слова для ответа.
Тут показалась Роза, подняла крик и выгнала меня из сестринской, как козла из огорода.
Я пошёл дальше, размышляя над словами Марины. Ей всего двадцать три года, что-то рано она разочаровалась в мужиках.
У неё был несчастливый опыт – она была разведена и воспитывала дочку. Муженек её бывший, по рассказам, наркоман любитель и амёба обыкновенная (мне показывали его), представлял жалкое зрелище.
Марина – кабардинская красавица, кровь с молоком, белокожая, румянощекая, с большими карими глазами, тонкими бровями, маленьким аккуратным носиком, пухлыми губками и жемчужными зубками. Цветок Кабарды! Вобравший дух прекрасной Сатаней. Кровь и соль этой земли.
И этот цветок сорвал и бросил какой-то невежа, быдло, неспособный понять пагубность своего поступка. И среда способствовала этому, лишь бы выдать замуж, лишь бы как у всех. Важнее форма, чем содержание.
И получается такая картина – медсёстры, за редким исключением, разведённые матери одиночки – неудовлетворённые, злые, раздражительные женщины. Вместо теплоты и понимания, от них веет чёрствостью и безразличием.
Да, медсёстры тоже люди. Они работают за смешную, как сами говорят, зарплату. А жизнь тяжёлая, проблемы: семья, дети, детсад, школа, свадьбы, похороны. Хочется и самой выглядеть… Какие тут больные?
Я-то их ой как понимаю и пытаюсь поменьше надоедать и от них зависеть.
Принёс как-то Марине в процедурный кабинет веточку цветущей алычи. Красота! Сказал, чтобы в воду поставила, глазу приятней и аромат по кабинету. Марина смотрела на меня из-под медицинского камуфляжа, тыльной стороной ладони чепчик поправляла устало. А в глазах ни благодарности, ни удивления. Наверное, подумала: «Вот ещё ухажер нашёлся?! Ты б встретил меня после работы. Посадил бы в тёплую машину. Помог бы забрать дочку из садика. Покормил бы вкусно в приятном заведении. И так постоянно. Тогда бы я посмотрела на тебя по-другому».
Тем не менее я продолжал оказывать безобидные знаки внимания. Но точек соприкосновения не находилось. Я был голодранец, бродяга, босяк, да ещё больной. И перспектив с Мариной не было никаких.
11
Наступил апрель месяц – время, когда всё цветет! Алыча, вишня, абрикос, яблоня, украшают землю своим цветом!
Помню, ещё в школе в это время года особенно не хотелось просиживать уроки в пыльных классах. Душа рвалась во двор, на природу. Что-то таинственно-манящее рождается в апреле.
И остро чувствуется неполноценность жизни больному. Нет лёгкости в груди, одолевает тягостное чувство, не видно конца и края недугу, который незаметно забирает из тебя силы.
Я часто смотрел на руки, как на чужие. В них не было былой силы. Под вечер они будто высыхали и кровоток пропадал. Это не мои руки, – говорил я, и думал, – неужели нельзя победить эту заразу – чахотку?
Но панические настроения ни к чему, нужно бороться, видеть позитив во всём, а где его нет – создавать самому. Только так и никак иначе.
В «Дубках» недалеко от больницы был большой яблоневый сад. Он переходил с холма на холм и терялся где-то в предгорьях. Ещё в феврале, когда было мало снега, я ходил гулять в сад, поднимался на холмы. От нагрузки чувствовал каверну, она тянула, как чёрная дыра, под ключицей. Но даже это не портило впечатление от прогулки. Просидев всю молодость в каменном мешке, научишься ценить возможность бывать на воздухе.
А в начале марта я ходил в лес у нас на «Горной» (район Нальчика). Раньше, когда в детстве мы приходили за вербой, можно было за полчаса дойти до леса. И стоять на пыльном шелестящем ковре прошлогодней листвы, через которую пробивались первые фиалки и ландыши.
Теперь же город вторгался в природу, застраивался глубже и глубже. Становилось жалко, что в недалёком будущем до леса будет не добраться, по примеру мегаполисов, где клочок зелени роскошь. И придётся скучать по времени, когда входил в весенний лес и вороны оповещали округу карканьем. Сойки подхватывали и несли гомон во все стороны. Кружились орлы над холмами, плывущие в просторе, растопырив оперенье крыльев, как пальцы.
Зарядившись солнцем, ароматом весеннего леса, пеньем птиц, выходишь с букетом вербы и чувствуешь, как пульс города приближается: перестук строек, шум трассы проникает в тебя. Взрывается, бьёт по ушам пылящим грохочущим железом – грузовиком, дышащим вонючей соляркой. И стук женских каблуков по асфальту, а главное, сами люди, пугают душу, побывавшую в лоне природы. Ты идёшь по городу и не понимаешь его суеты. А город не понимает твоего романтизма. Вдруг бабушка кричит, стоя у подъезда:
– Парень, сынок, дай веточку вербы!
– Пожалуйста, бабуля.
– Ой, спасибо, – бережно берёт раскидистую. – Тоже пойду, посвящу.
Теперь для меня был первый апрель, и я не мог усидеть в палате. Хотелось как можно больше времени проводить на природе, душа рвалась к теплу и солнцу.