Дед приходит ко мне в проход.
– Ты где, сынок, пропадал? – смотрит приятельски.
– На больнице был, дед, на шестёрке.
– Пойдём, фигуры подвигаем… Хорошо играешь? – смотрит серьёзно. – Давай, посмотрим.
Начали играть… Я проиграл одну партию, потом вторую. Дед доволен, напевает что-то, шутит.
– Сдаюсь, дед, всё… – встаю я из-за стола, и на всю секцию говорю. – Сильно играет Пионер, не выиграешь у деда!
Пионер захлопывает доску, бормочет что-то, потом подзывает меня.
– Сынок, не поддавайся, когда играешь. Понял? Если уважаешь соперника, не поддавайся. Здесь так – у картишек нет братишек. Я, может, искал сильного, злого противника. А ты в поддавки играть надумал, расстраиваешь старика.
– Ладно, дед, понял, – говорю я.
Не ожидал, что так воспримет, но дед огорчился.
– Хочется видеть молодняк дерзкий, бойкий, который нас превзойдёт. Порадует старшее поколение. Смелее будет, находчивее. – Начинает вспоминать старину, былых воров, фраеров, пацанок, как было тогда…
Его лицо просветляется. По щекам текут слёзы, а он говорит, не останавливается, машет рукой, говорит и плачет. Сентиментальный становился Пионер с годами.
Сидит как-то Пионер на шконке. Настроение хорошее, играет М. Круг, песня «…Па-да-ба-да-ба-да-ба-дам… мадам…»
Солнечный день бьётся из предзонника в зарешеченные окна.
Дед слушает музыку, дирижирует руками и подпевает:
– Мадам, мадам.
Молодёжь сидит в соседнем проходе, чифирят, курят. Пацанчик показывает глазами.
– Гля… гля на деда, – смеётся.
Все смотрят на Пионера. Дед видит, что привлекает общее внимание и ещё сильнее входит в образ – дирижирует и подпевает.
– Дед, а, дед… Круг тебе нравится? Круга уважаешь, Мишку? – спрашивает весело пацанчик.
Борисыч, не переставая дирижировать, отвечает:
– Я Ивана Кучина уважаю.
– А Круг что?.. – удивляется братва.
– А Круг – хулиган, – отвечает дед и продолжает кривляться.
– Как хулиган, дед, почему?.. – не поняли пацаны.
– А есть же у него песня: «Он нёс тебе розы, а я ему съездил от всей души с левой крюка!» – пропел Пионер и сделал характерный жест рукой.
Все захохотали.
– Ну-у дед! Красиво подвёл.
Шалман продолжился, проход затарахтел дальше, кто о чём.
Я подумал: «А ведь дед принципиальный какой. Это же просто песня, уличная песня, а нет… Врезать крюка в подъезде за цветы – хулиганский поступок, и прошляк это не приемлет. А песня действительно хорошая».
Когда Пионер слушал Круга, он часто плакал и не стеснялся слёз своих. Это была его жизнь: плохая, хорошая. Война, тюрьма, пятьдесят лет лагерей, Ростов, Москва, Воронеж, вся Россия.
По освобождению Пионера, в двухтысячном году, из Воронежа приехала братва встретить деда из лагеря. Повезли в город на дорогой иномарке, посадили на переднее сиденье пассажиром. Едут, всё хорошо, свобода! Дед на дорогу смотрит, на водителя, на спидометр, пытается скорость разглядеть… снова на дорогу, и спрашивает:
– Коля, ты куда меня везёшь?
– Что, дед? Не понял? – отвлекается от дороги Коля.
– Ты куда меня везёшь? Говорю. На кладбище, что ли?!.. Не гони сильно!
Вот такой был Пионер, Борис Борисыч. На самом деле, можно было бы роман написать про его жизнь, яркий был человек.
Как-то показывал Пионер фотку, где они с Олегом Плотником в 11-ой камере на тубкоридоре. По нынешним меркам плохого качества фотка, но дед ценил и берёг её.
В 2001 году, летом, по сарафанному радио сообщили – упокоился Пионер. Всем лагерем поминали старого прошляка, вёдрами чифир варили.
Мусора приходили.
– Что, Пионера поминаем, да? Когда дед преставился? А-а, понятно… – не мешали, уходили.
Пришёл в барак заместитель начальника по безопасности, подполковник Пастухов, на маршала Жукова похож, коренастый, властный мужик. Посмотрел на проход Пионера: тот же аквариум, тот же стол стоит, только шконку убрали, никто не лег в этот угол.
– Пионеров угол? Почему нару убрали, достойных нет? Сколько Пионер воровал? Больше пятидесяти лет, – ответил сам себе и пошёл на выход.
Прошли годы, свобода, другой мир.
Когда слышу песни М. Круга, ком к горлу подкатывает. Ноет в груди, больно бывает сердцу, пережившему это. Жалко молодость, время потерянное. Жаль Боцмана, Пашу Китайца, всех людей пострадавших в этой системе. Жаль самого Круга.
Виктор встал и пошёл курить на балкон. Он прослушал мой рассказ обречённо, как сказку из неизвестного ему мира. Зато Кала слушал внимательно, с интересом, ему-то была знакома атмосфера и у него горели глаза. Он не любил рассказывать про свои «командировки», но я знал, что прошёл Кала немало. Бывал на крытой (тюрьма особого режима) в Ельце. А это говорит о многом.
8
Тем временем я продолжал общаться с Гулей. Она приглашала меня вечерами на чай. Гуля носила траур по мужу и дочери, которые как-то внезапно покинули её. Понимая горе и уважая просьбу одного из Гулиных братьев, занимающего серьёзную должность в республике, её положили в 401 палату и никого не подселяли. Палата находилась в конце коридора и была чистой и тихой.
Я приходил обычно после отбоя. Гуля наливала чай, ставила передо мной сладости, которые постоянно пребывали на столе, и садилась за вязанье. В тишине постукивали спицы (из-за траура Гуля не держала ни телевизора, ни радио), и я рассказывал всякие истории. Гуля отматывала пряжу рукой, чуть склонив голову набок, продолжала постукивать спицами. Такая обстановка действовала успокаивающе, я отдыхал после дневной суеты.
Иногда к нам присоединялась Венера. Ей не спалось, и она приходила к Гуле поболтать, как приятельница по больнице.
Женщины бальзаковского возраста интересуются молодыми людьми, которые всё понимают и умеют слушать. Да и сами могут кое-что рассказать, а где надо держат язык за зубами.
– Кто ты по национальности? – улыбаясь, с предвкушением сюрприза спросила у меня Венера.
– Кабардинец.
Она посмотрела на Гулю вопросительно, та кивнула головой, подтверждая ответ.
– У меня муж кабардинец, он совсем не такой, – проговорила Венера разочарованно.
Глядя на неё, я припомнил один момент из юношества.
Когда в десятом классе школы, в мае месяце, на сборах по начальной военной подготовке, которые проходили в горах, я откосил от марш-броска. Меня поставили на высоком холме с двумя красными флажками, как матроса сигнальщика, чтобы я показывал дорогу пробегающим с небольшими интервалами отрядам разных школ. Выслали меня в дозор в шесть часов утра. Я стоял, любуясь контрастами утренней панорамы гор, с сырыми от росы ногами. Первые бегуны кросса не показывались, и я закурил заныканную сигарету «Прима». Я курил этот символ взрослой самостоятельной жизни и старался понять маршрут, по которому предстояло направлять бегущих: «Дорожка вдоль речки. Дальше по подошве холма. Потом, самое важное, что наказывал военрук, по ближней дуге огибать холм или по дальней?.. – вспоминал я. – Ничего, двадцать девятую школу можно прогнать по дальней дуге, случайно. Они и так все виды состязаний выигрывают».
Вдруг на холме появился старик с хворостиной в руке. Он выпасал нескольких козочек, которые важно прошли мимо меня. Я спрятал сигарету в ладони, уронил и затушил ногой. Старик поравнялся со мной, на нём была овчинная жилетка, на голове войлочная сванка. Остановившись неподалеку, он поприветствовал меня:
– Салам алейкум! – и заговорил по-балкарски.
– Уалейкум салам. Я не балкарец.
– На кабардинца ты не похож, – сказал он по-русски.
– У меня мать осетинка.
Глаза его округлились, брови поползли вверх, он, подбирая нужные слова, проговорил:
– Олае… Это самый хитрый смесь на Кавказе.
Я смотрел в голубые глаза Венеры. Она оказалась ещё той болтушкой и беспрерывно щебетала. Начинало казаться, что у неё дефицит общения и ей необходимо выговориться. Правда, рассказчица она была хорошая, и её живое моложавое лицо привлекало. Слушая, я расслаблялся и мысли, как мельканье огней в тоннеле метро, проносились на фоне лица Венеры. Как-то поймал себя на том, что Венера одна из причин, по которой я захожу к Гуле.