Исаак хорошо понимал мучительное состояние сына, поскольку сам в прошлом пережил нечто подобное. В возрасте двадцати девяти лет, пишет Дизраэли в своих воспоминаниях, «отца поразил тот загадочный недуг, которому часто подвержены молодые мужчины с обостренной чувствительностью, особенно писатели; он проявляется в нервном истощении, вызываемом малоподвижной работой за письменным столом, рано развившейся неотступной мечтательностью, тревогой и неясностью целей. Симптомы такой болезни, физические и нравственные, весьма неприятны: апатия и уныние». Без всякого сомнения, Дизраэли описывает здесь и собственный «загадочный недуг», и упомянутые им причины депрессии, охватившей Исаака, в еще большей степени приложимы к его случаю: «Я думаю, что эта болезнь его молодости, растянувшаяся, пусть с промежутками, на много лет, рождена неспособностью отца направить в правильное русло умственные силы, которые он в себе ощущал».
Главная причина болезни Дизраэли, длившейся три года, крылась в крахе честолюбивых надежд. Как показано — и без каких бы то ни было экивоков — в «Вивиане Грее», в начале карьеры Дизраэли был полон порожденных нарциссизмом иллюзий. Убежденный в своей гениальности, он полагал, что и мир отнесется к нему соответственно и незамедлительно признает его безусловное превосходство, как он того и заслуживает. Когда же этого не случилось, собственный образ, творимый им в годы издевательств со стороны соучеников и уединенных мечтаний в отцовской библиотеке, разлетелся вдребезги. Впрочем, со временем Дизраэли сможет вновь обрести веру в себя и подвести под нее более прочное основание. В результате ему удастся достигнуть всего, о чем мечтал Вивиан, и даже более того.
И все же на протяжении всей карьеры Дизраэли не покидает чувство разочарования: власть и слава, пришедшие поздно и завоеванные с большим трудом, так и не оправдали его надежд. «Стать знаменитым в молодости — это воистину дар богов, — писал Дизраэли, подкрепляя это утверждение перечнем героев, прославившихся в юности. — Подумайте только, Италию завоевывали величайшие полководцы древности и нового времени в возрасте двадцати пяти лет! Персидское царство ниспровергли молодые, совсем молодые люди. <…> Кортесу было едва за тридцать, когда он любовался золотыми куполами Мехико». Подобно Юлию Цезарю, который проливал слезы у статуи Александра Македонского, юного Бенджамина мучила мысль о том, как мало он успел совершить. Когда Дизраэли, уже в годах, обрел наконец реальную власть, он не мог избавиться от ощущения, что она пришла слишком поздно. «Когда-то, просыпаясь, я чувствовал, что у меня достанет сил сменять династии и правительства, — говорил он в 1878 году, — но это время прошло».
К 1830 году Дизраэли окреп, воспрял духом, и он захотел перемен. Одним из признаков улучшения (а может быть, и его причиной) стала первая зафиксированная биографами любовная связь Бенджамина — по иронии судьбы, с женой одного из его врачей Кларой Болтон. Как и Сара Остен, Клара была старше Дизраэли и замужем — оба эти качества он искал в своих любовницах. И уж конечно, ее привлекательности для честолюбивого молодого человека способствовало и то, что Клара была хозяйкой модного салона, среди гостей которого встречались и члены парламента. Дизраэли постепенно возвращался в общество, деля свое время между Лондоном, где щеголял в изысканном платье и скрывался от кредиторов, и Браденхемом, новым загородным домом отца в графстве Бакингемшир, куда семья переехала, чтобы жить в более здоровом климате.
Теперь Дизраэли овладела жажда путешествовать. Но он не собирался отправиться в обычный Гран-тур[34], который совершают молодые английские богачи по салонам Парижа и соборам Рима. Вместо этого он вознамерился поехать на Восток — в Грецию, Турцию, Египет и на Святую землю. Дизраэли и тут брал пример со своего кумира: Байрон умер в Греции, участвуя в войне за ее независимость, а некоторые из наиболее известных его произведений — это легенды с ярким восточным колоритом, полные первозданных необузданных страстей.
Однако для Дизраэли путешествие на Восток имело и некий символический смысл, неведомый Байрону: оно давало возможность воочию увидеть родину еврейского народа. Это не значит, что посещение Палестины превратилось бы для него в религиозное паломничество. Светское воспитание и крещение предполагали, что Дизраэли отнюдь не был погружен в еврейские обряды с их постоянными обращениями к Сиону и Иерусалиму. Однако именно потому, что Дизраэли не рассматривал Палестину в религиозном плане, то есть как сцену, где разыгрывается мессианская драма изгнания и искупления, он мог представлять ее в историческом и политическом аспекте как место зарождения еврейского национального суверенитета. Незадолго до путешествия, читая книги из отцовской библиотеки, он заинтересовался личностью Давида Алроя, курдского еврея, который в двенадцатом веке возглавил восстание против турок-сельджуков. Для Дизраэли Алрой демонстрировал немыслимую ранее возможность: оказывается, еврей мог заявлять права на политическую власть, оставаясь евреем. Именно эта мечта, не получившая еще названия «сионизм», сильнее, чем обещание теплого климата, сильнее, чем пример Байрона, влекла Дизраэли на Восток.
В мае 1830 года, получив гонорар за «Молодого герцога», Дизраэли покинул Лондон. Спутником Бенджамина был Уильям Мередит, жених его сестры Сары. Позже к ним присоединился Джеймс Клей, еще один их знакомый, путешествующий по Средиземному морю на своей яхте. Присутствие Клея наталкивало на мысль, что в их планы входил не только осмотр достопримечательностей: он был известным распутником и непревзойденным проводником для любителей секс-туризма из числа молодых европейцев, приехавших на Восток. В отличие от Гюстава Флобера, который посетил те же места двадцатью годами позже, Дизраэли не оставил скабрезных записей о своих сексуальных приключениях. Однако то обстоятельство, что по возвращении в Англию он и Клей лечились от венерического заболевания, не оставляет сомнений в том, чем они занимались во время этого путешествия. И действительно, в подходящей компании Дизраэли охотно рассказывал о своих похождениях. В 1833 году художник Бенджамин Хейдон оставил в своем дневнике запись о званом обеде, за которым Дизраэли «распространялся о Востоке и, похоже, был склонен оправдывать печально известные пороки тех мест».
Первую остановку Дизраэли сделал в Гибралтаре, где его байронические манеры и стиль в одежде ошеломили британский гарнизон. По крайней мере, так он описывает произведенное им впечатление в письме домой: «Я также заслужил славу первого, кто прибыл на континент с двумя тростями — утренней и вечерней. <…> Поразительно, какой эффект производят здесь эти волшебные палочки». Позже это щегольство приобрело восточный колорит: он нарядился в «костюм греческого пирата. Алая рубаха с серебряными запонками величиной с шиллинг, широченный шарф или кушак с заткнутыми за него пистолетами и кинжалами, красный колпак, красные туфли без задников, просторный синий полосатый камзол и синие же шаровары. Все сверх меры — кошмар!»
Впрочем, манера одеваться была для Дизраэли не просто выражением любви к маскараду. Таким стилем — все сверх меры — он подтверждал, что не может смешаться с толпой. Как далеко он заходил в этих стараниях, можно понять из письма с Мальты, где он общался с британскими офицерами: «Претенциозность здесь значит больше, чем остроумие. Вчера на корте я сидел на трибуне среди незнакомых мне людей, когда залетевший мяч легонько ударил меня и упал к моим ногам. Я его поднял и, заметив молодого пехотного офицера, застывшего словно изваяние, со всем почтением попросил его бросить мяч на корт, поскольку сам я никогда в жизни не устраивал бала[35]». Эту шутку могли вполне оценить его друзья в Лондоне, где подобные дендизм и манерность речи были в моде.
Однако этот эпизод безусловно свидетельствует и о защитной реакции. Понимая, как далек он от образа идеального офицера или джентльмена, Дизраэли отнюдь не желает и даже не пытается к этому идеалу приблизиться. Что бы он ни писал, ему хорошо известно: подобная «претенциозность» не поможет ему заслужить признание офицеров мальтийского гарнизона и, как подтверждает Клей, не заслужила. Через несколько лет, вспоминая об этом путешествии, Клей называет «фатовство» Дизраэли совершенно «непереносимым» и отмечает, что офицеры вскоре вообще перестали приглашать «этого надутого еврейского мальчишку» на обеды в свою столовую. Но преувеличенный дендизм — как на Мальте, так и в Англии — удовлетворял самую сокровенную потребность Дизраэли: позволял ему чувствовать, что его экстраординарность — следствие собственного выбора, а потому — своего рода достоинство, а не что-то врожденное и потому — проклятье. Как всегда, если он не мог приспособиться, решительно предпочитал выделиться.