«Со слов молчащей улицы…» Со слов молчащей улицы (ни кошек, ни воров) вчера один прогуливался парень – будь здоров: из-под зелёной кепочки торчали два вихра, – он с полночи до самого утра давал глодать комарикам своей щетины лес, топтался он и маялся, а после вдруг исчез, но улица не зря же ведь – да, мне, и лишь о нём – шепнула это всё сегодня днём. И оттого мне хочется теперь пойти за ним, навек оставить творчество, в колокола звонить, чтоб не одна лишь улица и уж не я один запомнили, что парень тут ходил, – должны о нём все дамочки и всякое трепло знать, как о некой данности, себе самим назло, тогда, быть может, вникнет он, и вскорости тогда вернётся, обезумевший, сюда. «Никто не вправе…» Никто не вправе сказать, что ране мы только жрали и не хотели, в сердцах надеясь, создать идею. Но если скажут, но если даже забьют камнями – я самый первый скажу: теперь вы её отняли. «Кто смел, а кто и трус…» Кто смел, а кто и трус, у каждого грешок есть, – судить я не берусь наш многолюдный округ. Кто трус, а кто и смел, грешок хранит свой каждый, – не надобно краснеть, и, запинаясь, кашлять. Я сам сейчас боюсь о том писать несмело, и, как последний трус, всё кашляю, краснея. Я сам почти что смел – вас уверяю точно, – хотя и покраснел на этой самой строчке. «Уверенность моя всегда…» Уверенность моя всегда была на высоте: я всё с рожденья про себя, благодаря мечте, легко и сразу понял, и оттого в запои шагал, живя с тобою, собеседник боли. Уверен, что, куда б ни шёл, везде я обрету в овраге – маленьком, большом – могильную плиту, и это будет лучший, скорей, счастливый случай, ведь можно сгинуть в луже неблагополучно. Ещё уверенность моя на том всегда стоит, что я останусь в тех краях, где закопал свои старинные печали, в том радостном начале, когда меня качали, дёргая плечами. С такою верою, с таким сердечным огоньком, я продолжаю ход строки успешно и легко и не смотрю на то, что мне скоро станет точно так больно и так тошно от последней точки. «Про случившееся бессмертье…»
Про случившееся бессмертье не словами бы надо – в толк не бери, для чего на свете умираем – я не про то: видно было, что умереть я не сумел, хоть на стол прилёг и две ночи храпел – на третью (всю, безвылазно, напролёт) от угла до угла другого бегал, прыгал, потом опять, наступая себе на горло, лёг пластом – не на стол – в кровать: и уж тут-то бессмертье в когти ухватило меня – и с тем я живу теперь! – успокойте кто-нибудь моих бывших стерв. «Много лет на этот сон…» Много лет на этот сон свой порыв я тратил – если б думать, если б знать, что приснится мне, ни к чему бы заполнять ребусом тетради, и с луной другие сны подошли б вполне, – нет же, нет же, ворвалось в голову такое, и с таким теперь с утра надобно вставать, что, пожалуй, и она никогда в покое уж не сможет… ах, моя милая кровать! И ещё я попрошу у своей подушки – не прощения, а лишь одобренья в том, что придётся ей одной плакать от удушья и слезинок накопить море, – а потом всех шакалов, что во сне появились резво, всех (вы думали – принцесс?) толстозадых жаб, – всех запомнить навсегда, словно интересно, как я мог себя в руках столько лет держать. «Никого не будить…» Никого не будить – все проснутся и так: невозможно храпеть в это время, – разве только один толстощекий простак всё зевает и думает, верно: – постелите-ка мне, да помягче, кровать, взбейте смело ночную перину: только мне одному – только мне можно спать, что бы совесть не наговорила! |