Баллада отправления Мой припозднившийся вагон казался городу врагом, когда с кошачьим интересом разгуливал по мокрым рельсам: он – пустоватый ветеран – ветрами окна вытирал, сопел, выплёвывал двуглазых по нескольку десятков – разом. На всё с опаской чёрный город смотрел, насторожив перрон: на то, как пассажирский рот кричал: пропащий! где ты? скоро ль? когда посадка? и куда ж поедем в этот раз, мерзавцы? – многоколёсный экипаж им не хотел добром казаться. Он стрелами безумный гуд пускал, шутник, в кого ни попадя, он обволакивал всех в копоти, без разницы, как обзовут, как наговняют в нужнике, что выкинут от злости в тамбур, – отплясывал на рельсах танго вагон весёлый, налегке. Я ждал его, весь не в себе, мне мнилось, что неподалёку, да-да, в каком-нибудь селе он в омут, словно снайпер, с лёту мог угодить, что не спасут его мерзавцы-пассажиры, что зря мы без него тут живы, что недалёк и Страшный суд. Там, на суде, конечно, спросит, причёсывая градом проседь, у всех и сразу Мировой: – что скажете? – и грустный вой подымется в стране снежинок: – помилуйте! мы – пассажиры! мы не дождались гордеца! – и Бог смахнёт слезу с лица. Вагон же где-нибудь вдали, да не в селе, да не скандально, полюбит любоваться далью (а мы – бедняги – не могли): без опасенья на трубу ночь намотает, мглой уколот, и въедет наконец-то в город, и я к приезду подгребу. «Вечер добрый! – едва ль…» Вечер добрый! – едва ль так назвать себя может этих сумерек бред в давке злых фонарей, – а ещё ведь ветра пробирают до кожи: «уноси свои ноги скорей!» Я-то, братья ветра, подобру-поздорову, скоро скроюсь, вот-вот, в самый тёплый подъезд, – ну а вы – как же вам снова плыть на дорогу в этот вечер? – как не надоест? «Мы на койках больничных лежали…» Мы на койках больничных лежали, ты сказала: «Скорее, проснись! ведь не зря же лететь собрались в небо-небо стрижами-стрижами!» И поднял затупившийся клювик я, уставившись оком в окно, говоря: «Разве небо нас любит? разве сможет?..» «Уже всё равно! – только б ты здесь не числился лишним, недоноском упадочным, лишь бы на бесславную битву не шёл, – ну же, в небо, стрижонком-стрижом!» «Как хорошо у Господа в саду!..»
Как хорошо у Господа в саду! как отдыхал я там! – но то и дело шёл по пятам неуловимый демон, и потому я больше не приду. Не возвращусь, как ангел не маши: бесчеловечен я, поди, не в меру, – сочтите, если надо, за измену моё решенье, мой позор души. Но слышать эти страшные шаги… – увольте! – нас, присутствовавших, мало, у финиша кричащих: – помоги, Отец небесный, дорогая Мама! «Хорошо лежать на руках у кота…» Хорошо лежать на руках у кота и собаке подмигивать «фасом», хорошо удивлять болельщиков массы, когда ты злой капитан. Только плохо, если защитником сам себе забиваешь вяло и лежишь подобьем дворового пса, слыша нахальное: – М-я-у! …Я бы мог советовать, если бы вдруг был кем-то вроде судьи, но летит мяч в ворота мои, и Бобик схватил за сюртук. И стоит орда из толстенных мурлык на пути в родимый подъезд, как будто сейчас насадит на клык, как будто сейчас съест! «Я затевал игру…» Я затевал игру: высказывал в лицо, что больше не умру, не стану подлецом, что, догорев дотла, собой украшу печь, что ночь меня могла однажды не сберечь, а выкинуть рукой, с оттяжкой даже – за борт, что ты мне рассказала, кто я, зачем, какой. Лица же злой анфас смотрелся безучастным: такое в первый раз со мною (было часто), – его не удивил запальчивый рассказ мой о юности прекрасной, о трудностях без сил, – потом уже глядели мы с презреньем друг на друга неделями, неделями, неделями… По кругу. «Иные шли туда…» Иные шли туда, где пахнет свежим луком, и где бы можно мёд тем луком закусить, а я пошёл в район из пьяных морд и глупых, и с ужасом потом, совсем уже без сил, стал чучелом смешным в том ненавистном самом райончике, куда б ваш лук бы, ваш бы мёд… Одной тебе, душа, пишу: – ты перестала считать, сколь я прожил, и сколько лет я мёртв? |