Что же случилось с Куштиряком? Давно уже нет в живых Галикея и Масалима. Времена наступили другие, хороших, правильных слов о честности, совести, о сохранении добрых нравов и обычаев произносится много, а люди спиваются. Здоровые, крепких корней мужики превращаются в бездельников, становятся на путь преступления, рушатся семьи, и все из-за проклятой водки. А уж какие дети рождаются от пьющих родителей — об этом и думать страшно...
До хутора Мансур добрался в темноте. Есть ему не хотелось. Усталый, расстроенный, он взобрался на скалу и все продолжал думать о случившемся, о трусости директора, о своей нерешительности. Ведь из-за этого-то и сорвался с крючка, как скользкий налим, тот уфимский начальник. А вот Марата никак нельзя было отпускать, но не сумел Мансур успокоить парня, задержать хотя бы до утра.
Лес давил мрачной темнотой, мир казался неприютным, тусклым, и мысли в голову лезли неутешительные. Мансуру даже казалось, что он совершил ошибку, согласившись на нынешнюю свою работу. Жил бы себе в ауле, среди людей, делал что-нибудь посильное, и не было бы нужды впутываться в разные истории.
Думал, гадал Мансур, спорил сам с собой и остывал понемногу. «Да, да, — уговаривал себя, — плетью обуха не перешибешь, смирись. Все проходит, пройдет и это. Только горечь останется, только обида. Тебе ли, битому и мятому, не знать этого...»
Убаюканный жалостью к самому себе, он уже готов был махнуть на все рукой и отступить: не за призраками ему надо гоняться, а заботиться о своем здоровье. Вот и сейчас, не иначе как к дождю, ноют и ноют старые раны, тело просит покоя. «Пропади все пропадом!» — пробормотал Мансур и решил прилечь на часок.
Проснулся он внезапно, будто толкнули его в бок. Нашарил на столе спички, посветил на часы и рывком поднялся на ноги. Сердито дергая усы и с удивлением качая головой, он затеплил огонь в плите, вскипятил чай, а еще через полчаса шагнул за порог. Было темно. Сквозь просветы в иссиня-черных тучах пробивалась полоска зари и накрапывал дождь. Время от времени посверкивала молния, прокатывался гул дальнего грома.
«Как я мог! Как я мог?!» — твердил он про себя, шагая по ведущей в аул крутой тропинке и подогревая остывшие было за ночь гнев и пыл. Рано еще ему сдаваться. Он еще повоюет, скажет свое слово! Пахнущий влажной хвоей, сладкой прелью и цветами воздух бодрил, как свежий кумыс, дышалось легко. Надо торопиться, чтобы с утра, пока не разъехались кто куда, застать в районе нужных людей. Пусть-ка попробуют отвертеться. Не даст им Мансур за здорово живешь спрятать это дело под сукно. В крайнем случае отобьет телеграмму Басырову. Уж тот не испугается ни здешних начальников, ни того Дамира Акбаровича...
Он, конечно, понимал, что поступил легкомысленно, отправившись в путь в такую рань. Можно было дождаться утра, предупредить если не директора, то хотя бы того симпатичного Савельева о своем намерении идти в район. Но поди разберись, что у них на уме. Ташбулатову-то, директору липовому, вон как не понравилось его упорство.
Между тем дождь набирал силу. Ветер грозно раскачивал деревья, по кочкастой тропинке бежали ручьи. Скользя и спотыкаясь о невидимые в темноте корневища, Мансур старался плотнее запахнуть разлетающиеся полы старого плаща и ворчал: «Дурная голова ногам покоя не дает. Точь-в-точь обо мне...»
Крутой спуск остался позади, тропинка выскочила на широкую, с редкими одинокими деревьями просеку и запетляла по ее заметному склону. Но идти стало не легче. Здесь, на открытой вырубке, и ветер бушевал сильнее, и дождь хлестал без помех, а вода текла под ногами сплошным потоком.
Фатима, сестра Мансура, готовилась идти на ферму, к утренней дойке и, увидев брата в такую рань да насквозь промокшего, бледного от усталости и холода, всплеснула руками, запричитала:
— Аллах милосердный! Откуда ты в такое время, когда все черти в щелях прячутся?! Ведь течет с тебя, как из ведра. Раздевайся скорее, смени одежду! Лишь бы не заболел еще. Ну, чего ждешь, самовар, видишь, на столе.
— Прорвемся! — засмеялся Мансур, стараясь унять дрожь.
— Вот, вот! Всегда ты так. Ведь не юнец безусый, чтобы бегать в день по два раза между аулом и этим жутким хутором. Вчера был, не дождался меня. Хоть бы пожалел себя, утихомирился немного. Всех дел на свете не переделаешь...
Выпив стакан обжигающего чая, Мансур бросился на диван и уснул мгновенно. Даже не почувствовал, как укрыла его Фатима тулупом поверх одеяла и как ушла, ворча и упрекая неугомонного брата за легкомыслие.
Всего-то часа полтора длился его сон, а проснулся он хорошо отдохнувшим, в добром настроении. Вчерашняя ломота и свинцовая тяжесть во всем теле исчезли.
Дождь, видно, давно перестал, в открытое окно заглядывало солнце, от легкого ветерка колыхались и хлопали занавески. Тишина...
Мансур рывком, по-юношески поднялся с постели, с хрустом размялся, вышел на крыльцо. Фатима возилась у летней кухни и, раздув сапогом заглохший самовар, понесла его в избу. Пока Мансур умывался и брился, завтрак был готов.
Не успели брат с сестрой сесть за стол, прибежала бледная, перепуганная Гашура. Вместо приветствия она положила перед Мансуром какой-то конверт.
— Вот, — сказала упавшим голосом, — Марат оставил одному мальчишке... Велел только утром отдать мне...
С недобрым предчувствием Мансур взял в руки письмо, быстро пробежал его глазами и уже раскрыл было рот, чтобы обрушить на Гашуру гневные слова: «Сами, сами виноваты! Больше никто!» — но осекся. Заплаканная, жалкая, она с каким-то обреченным видом дергала и гладила конец накинутого на плечи платка. Так птица, ничего не понимая, теребит сломанное крыло.
— Что же ты молчишь, Мансур? — проговорила Гашура, вытирая слезы. — Куда я пойду, с кем поделюсь, если не с тобой?.. В тот раз лишнего наболтала, прости, пожалуйста, глупую бабу...
В том, что Марат решил искать своих родителей, беды особой Мансур не видел. Раз уж тайна раскрылась, ничего не поделаешь. Пусть ищет. Может быть, на радость ли себе, на горе ли, и найдет. Бояться надо другого: как бы он с собой чего не сделал сгоряча. Не о том ли говорят беспощадные, грубые слова в его письме? «Плевать я хотел на ваше богатство и заботу! Не хочу больше обмана, проживу без вас, с голода не помру...» Ну, Марат...
— Не молчал бы, да язык не поворачивается, — вздохнул Мансур. — Сказать правду — обидишься... Что Гараф-то думает?
— Он еще ничего не знает. Как только дождь перестал, дружков своих повел на рыбалку. Дай совет, Мансур. Больше не с кем говорить...
— Совет один. Проводи дорогих своих гостей и отправляйся в город. Поговори с сыном, объясни все. Ты — мать, Гашура, — ответил он, сдерживая себя.
— Тоже сказал! Сердца у тебя нету! — Она зарыдала в голос, размазывая по лицу черные от туши слезы. — Что и говорить, чужое горе не схватит за ворот. И советуешь пустое, будто и не сам виноват во всем!
— Вот как! — осекся Мансур. — В чем же, если не секрет?
— Кто увел Маратика в лес? Не ты ли? Сидел бы мальчик дома, ни того дохлого медведя не видел бы, ни в драку с пьяным Зиганшой не ввязался бы. С тебя и началось...
— Стыда у тебя нет, Гашура! — подала голос молчавшая все это время Фатима, убирая со стола. — Тебе ли в чужом глазу соринку искать! Скажи на милость, чему хорошему научится у вас ребенок? На грехе да на грязи наживаетесь, тьфу!..
— Вот, вот, говорю же, вам ли понять мою беду! Я-то пришла за добрым словом, думала, соседи все же, поймут, а вы в лицо плюете... Сами всю жизнь перебиваетесь с хлеба на воду, потому и завидуете счастью других. Мы, дескать, чистенькие, хоть и штаны дырявые!..
Выпалила Гашура эти злые, обидные слова и бросилась вон. Фатиме тоже пальца в рот не клади. Крикнула ей вслед:
— Подавись ты своим богатством!
Мансур вышел вслед за Гашурой. Как ни сердит был, все же и жалел ее. Сказал, сдерживая себя:
— На сестру не обижайся, она говорит только то, что у всего аула на языке. Сама знаешь, людям глаза не завяжешь, уши не заткнешь. Видят, слышат... Но сейчас не об этом речь. Послушай меня, немедленно отправляйся в город! Мало ли что...