Гости вместе с Гарафом наезжали в пятницу вечером и отбывали в понедельник рано утром. Часто мужчины уезжали одни, оставив жен до конца недели. Гостей иногда доходило до десяти — двенадцати. Бывало, какой-нибудь стареющий, с брюшком уже кругленьким и блестящей на солнце плешивой макушкой начальник привозил с собой молоденькую женщину и оставался с ней на несколько дней. Считалось, что эти двое приехали поработать в деревенской тиши, без помех, над каким-нибудь важным документом или срочным докладом. И действительно, по вечерам из открытого окна раздавалась пулеметная дробь пишущей машинки.
Поначалу куштиряковцы на всех этих разодетых в пух и прах, праздных людей смотрели с опасливым недоверием, но понемногу любопытство и житейские расчеты взяли верх. Вреда от них никакого, наоборот, есть кому сбыть молоко, яйца, овощи, а то еще и купить у этих женщин кое-какую импортную мелочь, которой не бывает не только в сельмаге, но и городском универмаге. Пусть живут.
Сельскому активу вовсе не было никакого дела до Гарафовых гостей. Ведут они себя солидно, спокойно, если идут на рыбалку, берут с собой только удочки, не лезут в озера с бреднем да с неводами. Ну, и колхозной кассе от них хоть какой-то прибыток: то сломавшего ногу и списанного барашка купят, то меду, и кумыс им подавай не литрами, не четвертями даже, а целыми флягами. Правда, поговаривали, будто за плотно закрытыми окнами не только кумыс льется, но пьяными гостей ни разу не видели. Значит, или болтают, или вышколенные городские начальники умеют держать себя в узде.
Дом держался на Гашуре. Весь день она крутится в летней кухне, что-то варит, что-то печет и жарит, дымом и чадом несло с ее двора на всю улицу. И видно было, что она и Гараф не за красивые глазки привечают и потчуют своих гостей. На третий год они уже приехали в аул не на старом «Москвиче», а на новенькой «Волге». Впервые привезли с собой и сына, который до этого каждое лето проводил в пионерском лагере.
Марат, их приемный сын, оказался парнем рослым, крепким и очень общительным. А как Гашура и Гараф носились с ним! Не успеет Марат раскрыть рот, они как ужаленные вскакивают с места, готовые исполнить любой его каприз. Потребуй он птичьего молока, звезды с неба, чадолюбивые родители, пожалуй, расшибутся в лепешку, бросятся в огонь, в бурлящие воды — лишь бы упредить его желание, не обидеть, не обделить дитя. Сыну шестнадцатый год, вымахал выше отца, и голос уже ломался, а Гашура все оберегала его, как наседка цыпленка, все боялась, как бы чего не приключилось с ним: «Маратик, ненаглядный мой, голова не болит ли?», «Сыночек, не водись с деревенскими мальчишками!» А как увидела его однажды верхом на лошади, она чуть не тронулась умом.
Марат, конечно, ничего не требовал, не просил и только из жалости к матери терпел эту надоедливую опеку. Но удержать его дома удавалось редко. Он рвался на улицу, к ребятам, ему интересна деревенская жизнь, особенно — лошади. Быстро научился ездить верхом, днем крутился возле конюшни, вечером убегал в ночное. Выросший в городе, Марат не говорил на родном языке и очень стыдился этого. Теперь он наверстывал упущенное: прислушивался к речи обретенных в ауле товарищей, записывал их разговоры на магнитофон. Вскоре стало известно, что он берет у Марьям, пятнадцатилетней племянницы Хайдара, уроки родного языка. Деревенская молва стоуста и изобретательна: уроки, мол, уроками, а дело в том, что они, Марат и Марьям, полюбили друг друга. Не рано ли, дескать? К добру ли?
Бывая изредка в ауле, Мансур тоже видел их вместе: идут себе по улице, о чем-то оживленно разговаривая и смеясь; оба красивые, веселые и ничего не замечают вокруг — так заняты собой. Разве можно упрекать их за эту почти детскую привязанность? Ведь любовь в этом возрасте — что вешние воды. Нахлынет, закружит и пройдет. Лишь бы горечи не осталось в душах. А еще лучше, если эти встречи перерастут потом в настоящую любовь...
Так думал Мансур, но по-другому считала Гашура. Ей, видно, казалось, что сын уже тонул в тех водах и нуждается в помощи. «Чтобы наш Маратик позарился на эту деревенскую замарашку?! Чтобы я породнилась с хромым Хайдаром и с его неотесанной Фагилей?! Не бывать этому! У нас в городе такие друзья — и богатством, и положением не Хайдару чета! В каждом доме невесты подрастают...» — так будто бы заявила глупая баба. И мужу своему, говорят, проходу не дает, требует, чтобы он сына скорее отвез в город, подальше, значит, от девочки.
Лето в тот год выдалось жаркое, сухое. Появятся на горизонте легкие, будто сотканные из птичьего пуха, пустые белые облака и тут же истают на глазах, хотя вот уже целую неделю чувствовалось приближение дождей, духота и томление предвещали грозу.
Жизнь в ауле шла своим чередом. По пятницам, как всегда, наезжали гости, крутились, как белки в колесе, хозяева, и привыкший к этой безобидной с виду кутерьме Куштиряк почти не обращал на них внимания. Деревенский люд с тоской и надеждой взирал на небо, чертыхался на засуху.
Но вот по ночам далеко за горами все чаще стали посверкивать молнии, погромыхивал гром, и над кукольно-разукрашенным домом Гашуры тоже сгущались невидимые пока грозовые тучи.
Как обычно, началось все с незначительного, правда, глупого и смешного события. Как бы ни настаивал и ни уговаривал Гараф своих гостей держаться с достоинством, одна пара все же маленько переступила черту и попала на острый язык женщин Куштиряка. И вот уже несколько дней, соберутся ли они возле колодца, сядут ли отдохнуть в тени дерева на свекольном поле, со всеми подробностями, расцвечивая новыми красками, смакуют услышанное из уст глухой старухи Сагиды.
А случилось вот что. Будто бы собирала старуха эта у лесной опушки хворост и вдруг заметила сквозь листву что-то белое на дереве. Любопытство у женщин сильнее страха. Подкралась старушка Сагида поближе и обомлела: на маленькой, окруженной кустарником поляне лежат, подставив пузо солнцу, мужик и баба, гости Гарафа, и оба голые — в чем мать родила, только головы прикрыты газетой, а вся одежда развешана на ветках...
Так ли было дело, примерещилось ли глухой бабке, но для изнывающих от однообразной, небогатой событиями жизни куштиряковских женщин случай этот оказался ну прямо лакомым куском, божьим даром. И пошла-поехала гулять по аулу веселая и стыдная молва!
Докатилась она и до Голубого Озера. Мансур посмеялся, как все, хмыкнул в усы и задумался. Давно уже, бывая в ауле, он приглядывался к соседям, чувствовал: что-то нечистое, темное творится за крепким забором, плотно закрытыми окнами, и никому это пока невдомек. Даже Хайдар в возмущении стукнул палкой об пол, но заявил, что тут бы в пору милиции заняться, да фактов никаких; не будешь же то ли увиденное, то ли придуманное выжившей из ума старухой нарушением закона считать. Решил Мансур поговорить с Гашурой и подкараулил ее у ворот.
Странный получился разговор. Не успел Мансур упрекнуть Гашуру в неуважении к односельчанам, та сразу же взвилась:
— Какое неуважение? Может, их тоже пригласить за стол?
— Нехорошо все это, Гашура...
— Вот не знала! — расхохоталась она. — К твоему сведению, городские ждут выходных дней как праздника. Только выпадет возможность, все сломя голову бросаются в леса, к рекам да озерам. Простой человек привык питаться в сухомятку, хлебом, луком да колбасой, а наши гости — люди солидные, с положением, им горячая пища нужна. Не могут они без разносолов и хорошей закуски. Ну и удобства всякие, обхождение...
— Дорого, наверно, обходится тебе такой дом?
— Да уж не дешево, — ответила Гашура и вдруг, презрительно усмехаясь, оглядела Мансура с головы до ног: старенький пиджак, истоптанные пыльные сапоги, вид усталый, нездоровый. — Скажу тебе откровенно, сосед, не обижайся, как был ты наивным деревенским мужиком, таким и остался, даже учение не помогло. Неужели думаешь, что я эту ораву на свои кровные ублажаю? Держи карман шире! Дураков нету. Разве легко было построить да обставить такой дом? Все, что имели, в эту прорву ушло. Но теперь, слава богу, расходы наши с лихвой вернулись...