Почти месяц врачи не разрешали ему вставать с постели. Да и потом, когда рана затянулась и он стал на ноги, лишь с помощью сестры медленно передвигался по палате, держась за спинки кроватей. Словом, продержали его в больнице три с лишним месяца.
Главный врач и хирург Амина Каримовна в первый же месяц предупредила Мансура:
— Ну, все, солдат, отвоевался. Пока есть время, думай, как дальше будешь жить.
Он, конечно, на дыбы:
— Нет уж, не спешите списывать!
— Так ведь живого места нет на теле. Одни заплатки! Потом, много ли добавило тебе здоровья то, что ты пережил...
— Жить-то надо, Амина Каримовна.
— А я о чем говорю?.. — Она грустно покачала головой и, прервав на этом разговор, перешла к другому больному. Спорить с ней трудно, потому что знает о Мансуре все. И Нурания умерла, можно сказать, у нее на руках...
Тот, кто месяцами лежал в больнице, глядя на мертвенно-белый потолок, знает: попал сюда, значит, на какой-то срок выпал из жизни. Время движется вперед своим ходом, а ты остался во вчерашнем дне, словно остановился и застыл на бегу, как в волшебной сказке. Странное это ощущение преследовало Мансура особенно сильно, когда его навещали то сестра и Хайдар, то Марзия или товарищи по совхозу. Вот они рассказывают о больших и малых событиях, которыми живет мир, о смешном и грустном, без чего не обходится ни один день людей на воле, и старается Мансур воссоединить разрозненные чувства и впечатления в единую картину. Картина не складывается, рассыпается, потому что все это не увидено его собственными глазами, не пережито сердцем. Терзаемый беспокойным чувством отторженности от мира, он приникал к окну, старался увидеть хоть какой-то осколок жизни, но глаз упирался в глухие стены соседних зданий. Иногда, когда выпадали ясные погожие дни, поверх домов открывался дальний горизонт, горные вершины сияли ослепительным холодным светом или курились еле заметной дымкой, предвещая затяжные, на целую неделю, дожди со снегом. Мансур скользил равнодушным взглядом по этим грозным и неприютным громадам, еще не догадываясь, что очень скоро они станут его последним пристанищем.
Безрадостна жизнь больницы. Однообразна и надоедлива. Но и она, как ни странно, не лишена невольного горького смысла, своеобразной назидательной прелести. Поведение и разговоры лежащих рядом больных дают пищу для размышлений, от чего-то предостерегают, чему-то учат. Слушаешь, приглядываешься. Пользы для твоего здоровья никакой, а все утешение и труд дремлющему сознанию.
Болезнь и немощь каждый переносит по-своему. Одни стонут и кряхтят не столько от боли, сколько от страха и, чтобы не оставаться с глазу на глаз с телесным страданием, ищут повода задержать около себя сестер, донимают их просьбами, капризничают, как малые дети. Другие, понимая, что от судьбы не уйдешь, замыкаются в свои думы, почти равнодушно, без охов-вздохов переживают тревогу в одиночку. Совсем по-иному ведут себя выздоравливающие. Болезнь побеждена, страхи позади. Словно мальчишки, вырвавшиеся из-под строгой опеки родителей, превращаются они в непосед, ищут, чем бы заполнить остановившееся время. Одни из них заботливо ухаживают за лежачими больными, другие назойливо снуют вокруг молодых сестер.
Одним из таких был Михаил, молодой слесарь из совхоза, где работал Мансур. Сорвавшейся со станка деталью ему раздробило предплечье, и он страшно переживал, что останется без руки. Как ни старался Мансур успокоить, вывести его из черной меланхолии, Миша часами лежал, уставясь в одну точку или сетовал на судьбу, говорил, что лучше умереть, чем жить калекой. Но вот сделали ему операцию, наложили на руку гипс, а вскоре врачи объявили, что сломанная кость срастается хорошо, и ожил Миша.
Мансур знал его года два, сам принимал на работу. Парень смышленый, работящий, Миша был заводилой и весельчаком, любил разыграть товарищей. А тут, узнав, что дело пошло на поправку, он вовсе почувствовал себя на седьмом небе. И лежать ему не лежится, и сон не в сон. Посидит, почитает немного, потом от нечего делать достанет из тумбочки свертки и банки с едой. Но есть ему тоже не хочется. Пожует немного без аппетита и выходит в коридор, к сестрам.
Ему, конечно, скучно здесь. Мансур слышал, как он, похохатывая, жаловался сестрам, что, дескать, не повезло ему, попал в палату, где одни старики, да еще начальнички все. «Какие же это старики? Им же чуть больше сорока лет», — отвечают те. «Вот, вот, три раза по сорок сколько будет? Сто двадцать, а? Так они же в шесть раз старше меня!» — куражился Миша.
Уходя, он каждый раз предупреждал: «Вы уж, Мансур Бектимирович, скажите, если что, я в соседней палате буду, у сачков» — так он называл молодых выздоравливающих ребят. Приходил поздно, перед самым ужином и говорил: «Баланду травили». Болтали, значит, обо всем и ни о чем.
Справа от Мансура — колхозный бухгалтер Юламан, его ровесник, слева — заболевший в командировке уфимский журналист Басыров. У обоих инфаркт. В дни, когда Мансуру разрешили понемногу ковылять по палате, эти двое только-только начинали с помощью сестер садиться в постели. Отводилось на это полчаса, но, уставшие от долгого неподвижного лежания, они то и дело, улучив момент, сначала осторожно, потом все смелее поднимались самостоятельно. Мансур упрекал и стыдил их за легкомыслие, грозился позвать врача. Юламан отмахивался от него молча, лишь кряхтел и возился, как птица в гнезде, устраиваясь поудобнее. Басыров хорохорился, шутил: «Тому, кто тонул в реке, дождь не страшен!»
Известный на всю республику журналист, Басыров держался скромно, без того наигранно-снисходительного дружелюбия к людям, которое многим его собратьям кажется признаком демократизма. Этот общителен без высокомерия, готов поддержать любой разговор, выслушать собеседника, не перебивая. Иногда, правда, бывает резковат в суждениях, но в искренности ему нельзя было отказать.
С тех пор как боль в сердце отступила и он поднялся на ноги, Басыров как-то незаметно стал душой палаты. Хотел он того или не хотел, но его слова и поведение подбадривали придавленных, напуганных недугом соседей, заставляли быть терпеливее, сдержаннее в неизбежных в их положении капризах.
Разговор идет неспешный. Все трое, кроме Миши, люди бывалые, прошедшие войну да и в мирной жизни повидавшие многое, хлебнувшие лиха через край. Рассказчик оказался Басыров отменный: то вспомнит какие-нибудь забавные истории, приключившиеся с ним в поездках по республике, то поделится своими впечатлениями от книги или фильма. А Мансур старался перевести беседу на темы прочитанных им в республиканской газете выступлений самого Басырова. Ему нравились эти статьи. Басыров писал об охране природы, о традициях и обычаях народа Писал солидно, основательно, выстраивая слова, как кирпичи в кладке, как узоры на вышивке. И в каждой статье упор на совесть и ответственность перед будущим, горечь и скрытая боль за бездумную расточительность, за утрату добрых нравов. Мансур с упоением читал эти статьи, находя в них отклик собственной тревоге, но им, на его взгляд, не хватало остроты, ярости.
Об этом он и хотел как-то поговорить с Басыровым, на что тот улыбнулся грустно и ответил туманно:
— Будем пока довольствоваться сказанным, без того бока болят...
Значило ли это, что писать о тех вещах опасно и Басырову попало от кого-то за его выступления, или он сам недоволен напечатанным? Мансур не стал допытываться. Важно было другое — то, что Басыров всколыхнул его душу, заставил задуматься. Значит, задумаются и другие. Капля долбит камень. Мало-помалу люди поймут, что нельзя рубить сук, на котором сидишь, что и прекрасную нашу природу, и заветы предков надо беречь как зеницу ока.
Пришло время, когда у всех четверых дела пошли на поправку. Выписываться им было еще рано, но по палате они уже ходили. Только Юламан не очень охотно поднимался, хотя врачи настаивали на этом. Миша считал дни, с нетерпением ждал, когда снимут гипс. Басыров все чаще вспоминал о своей газете, о прерванных болезнью неотложных делах. Если бы не строгий главный врач Амина Каримовна, он бы настоял на досрочной выписке. При ней он делался смирным, с грустной улыбкой покачивал головой и не спорил, как с другими врачами.