— Так-то вот, Нора. Правы оказались дети, обманул проклятый помещик, — закончил Валдис свой печальный рассказ.
— В моем народе говорят: и старшего выслушай, и советом младшего не пренебрегай... Радуйтесь, что дети ваши на родине, — сказала Нурания и сама же удивилась своим словам. Значит, несмотря на весь ужас обрушившихся на нее испытаний, душа ее еще жива, не убита окончательно, раз может отозваться на чужое горе...
Уборка капусты тянулась до самого августа.
На первых порах, едва добравшись до отведенной ей комнатки в пристройке, Нурания падала на жесткую лежанку и мгновенно засыпала мертвым сном. Короткие летние ночи не приносили желанного отдыха, а рано поутру снова идти в поле, к ненавистной капусте.
Постепенно она привыкла и к этой каторжной жизни: просыпалась ни свет ни заря, не дожидаясь стука в дверь; торопливо проглатывала кусок черствого хлеба и кружку жидкого кофе, иногда — снятого молока, потом весь длинный день, как заведенная, махала ножом. Кровавые волдыри на ладонях полопались и затвердели, почти не чувствовалась саднящая боль в пояснице. Но с отступлением физических страданий возобновилась коварно дремавшая душевная боль. Она накатывала неумолимым наваждением, кошмарными видениями. Воспаленная память воскрешала картины смертного боя на границе, гибель Зарифа и других пограничников, разлуку с близнецами. И стучат, стучат в ушах вагонные колеса. Нурания вскакивает с лежанки, судорожно шарит вокруг себя, ища в темноте те самые страшные ножи, которыми она изо дня в день срезает капусту. Но теперь ночь. Ножи у Валдиса. Снова бросается Нурания в постель и плачет, задыхаясь от бессилия. Ну почему у нее не достало сил умереть, когда из рук у нее вырывали ее мальчиков? Надо было драться с теми солдатами, и пусть бы они застрелили ее, как Марию. Пусть бы убили!..
Приходит день, и снова она шагает в поле, полубессознательно надеясь, что работа хоть немного отвлечет от ночных кошмаров. Да и от хозяйки лучше держаться подальше.
А Марта обладает кошачьей привычкой возникать, словно из-под земли, у края поля, когда ей вздумается. Тонкие губы сжаты в ниточку, в руке гибкий хлыст. Только проводит груженные капустой машины, предварительно обругав скупщиков последними словами, тут же принимается за батраков. К Валдису пристает меньше, а Нуранию люто ненавидит и при каждом удобном случае — заметит ли, как она, разогнув спину, вытирает пот с лица, услышит ли ее обращение к Валдису с каким-либо вопросом, — готова стереть ее с лица земли, растоптать, извести.
— Ты плюнь, не обращай внимания, — говорил Валдис Нурании. — Такова уж натура у этой женщины — видеть во всех только негодяев и бездельников. Помещицу из себя строит...
Нурания и не обижается. Ни желания, ни сил у нее нет на то. Лишь скользнет равнодушным взглядом по красному от злости лицу Марты и отвернется.
Раз в неделю, обычно по воскресным вечерам, наведывается на хутор пожилой одноглазый жандарм. Прислоняет к каменной ограде велосипед и, подобострастно моргая белесыми ресницами единственного глаза в красных прожилках, кричит с порога: «Многоуважаемой фрау Марте горячий привет!» Потом, приняв из рук вышедшей на крыльцо хозяйки рюмку шнапса и подняв таким образом настроение, начинает важным петушиным шагом прохаживаться по двору. Ходит он не просто так, а ищет повода, чтобы придраться к батракам, пыжится, напускает на себя официальную строгость и первым делом набрасывается на Валдиса. Но это еще только разминка, промежуточное звено. Главный объект его злобных нападок — Нурания. «Эй ты, красная свинья, не отворачивайся, когда с тобой говорит капрал! — кричит на нее, выпятив цыплячью грудь и упиваясь властью над бедной женщиной из побежденной страны. — Все, капут большевикам! Радуйся, что попала под крыло доброй фрау Марты. Работай хорошо, не ленись! Не то!..»
Поначалу грубые наскоки кривого Нурания пропускала мимо ушей. Что ей эта ругань и угрозы? Как еще можно унизить мать после того, что эти немцы сделали с ее детьми? Если она порой заливалась слезами, то вовсе не из-за мерзких слов пьяного капрала, а потому, что перед ее мысленным взором возникали маленькие беззащитные фигурки близнецов...
Хоть она почти ни с кем, кроме Валдиса, не общалась, но звучавшую вокруг немецкую речь с каждым днем понимала все лучше. А из слов, которые силой вдалбливали в нее и перед которыми она должна была ужасаться и трепетать, самым страшным было слово «Дахау». Марта и одноглазый капрал, видно, считали, что только страх заставляет батрачку, а по существу рабыню, прилежно работать и беспрекословно повиноваться хозяйке.
О Дахау Нурания слышала от Валдиса. От случайных своих знакомых тот узнал, в каких нечеловеческих условиях содержат узников в том концлагере, который, оказалось, находится всего в тридцати километрах отсюда. Но ошибаются капрал и Марта, если думают, что Нурания боится Дахау. Ей что там, что здесь — смерть везде одинакова: полоснет ли себя по шее капустным ножом, бросится ли в реку или найдет свой конец в Дахау.
Однажды Марта застала ее сидящей у края поля. А сидела она потому, что так было удобнее очищать собранную капусту от земли и пожухлых листьев. «Встань, грязная тварь! Ишь, расселась!» — закричала Марта и ударила ее хлыстом по спине. Но как ни больно ей было, Нурания не подала виду, а, проглотив обиду, продолжала работать. Лишь ожгла истеричную хозяйку ненавидящим взглядом. Марта невольно подалась назад и, бормоча проклятия, ушла домой.
Качая головой, Валдис начал упрекать Нуранию.
— Эх, дочка, — сказал, впервые обращаясь к ней так, — горда ты чересчур. Собака обглоданной кости бывает рада. Так и Марта. Ну что сделается с тобой, если ради ее самолюбия слезу из себя выжмешь? Они же, немцы, любят, когда перед ними шею гнут. А в нашем с тобой положении ничего другого и не остается. Так-то...
Что ж, может, он по-своему прав. Сам-то он вон какую покорность выказывает. Что ни прикажет хозяйка — «Будет сделано, фрау Марта! Слушаюсь, фрау Марта!». Чего ждать от человека, привыкшего с молодых лет жить по чужой указке. Да и рад, видно, бедняга, что приютила его Марта...
След от резинового хлыста начал сильно болеть, и заплакала Нурания не столько от этой боли, сколько от чувства бессилия перед злом.
Старый латыш не стал ее утешать, а лишь хмуро проговорил:
— Берись за работу, Нора. Работа — самое хорошее лекарство от горя и обид всяких. — И сам начал словно не капусту, а головы ненавистных врагов рубить с размаху.
Успокоившись немного, Валдис заговорил снова:
— Сама подумай: их войска всю Европу захватили, Украина, Белоруссия под ними. А теперь, кажется, и до Москвы добрались. На что теперь надеяться тебе? Чудес-то на свете не бывает. Вот и выходит, что весь остаток жизни будешь батрачить здесь. И то сказать, от голода не пухнем, крыша над головой имеется. Терпеть нужно, Нора, терпеть и молиться. Услышит бог наши молитвы...
— Добрый ты человек, Валдис, — задумчиво произнесла Нурания. — Добренький...
А сама вдруг вспомнила про Марию. Она тоже была добрая. Для других себя не жалела. А к чему привела ее доброта? Зачем ей надо было препираться с тем фашистским офицером и что-то требовать, доказывать? Докажешь им... Не из-за нее ли Нурания и другие женщины лишились своих детей?..
Но в последние дни Нурания стала думать по-иному. Как же можно винить Марию в том, что больные женщины и раненые красноармейцы были расстреляны, а дети — вырваны из рук матерей? Требуя для этих несчастных не каких-то там немыслимых удобств, а всего лишь человеческих условий и медицинской помощи, она исходила из принятых во всем мире норм обращения с пленными, действовала как врач. Но, как уже убедилась Нурания на собственном горьком опыте, фашизму чужды человечность и сострадание. Мария, может быть, лучше других понимала это и знала, на что шла, но не испугалась, защищая обреченных на гибель. Она до конца выполнила свой долг, тем самым преподав урок мужества оставшимся в живых. И не осуждать, а до конца жизни, ежечасно, обязана помнить ее Нурания. Верно говорит Валдис, фашисты рассчитывают сковать народы страхом, превратить их в послушных рабов. А сам-то он, кажется, уже свыкся с этой ролью...