Подойдя к офицеру, она стала что-то горячо и возмущенно говорить. Офицер слушал ее, а потом переводчика не перебивая, и даже вроде бы поддакивал, соглашался с ней: «Я, я!» Но вот нахмурился, коротким жестом прервал Марию и обратился к переводчику. Тот мотнул головой и закричал что есть силы:
— Ахтунг, ахтунг! Внимание, слушай команда! Господин обер-лейтенант приказаль строиться всем перед вагон!
С грехом пополам пленные стали в неровный строй. Многих шатало от слабости, не пришедшие в себя женщины корчились от боли. По рядам прошел ропот.
— Тихо! — крикнул немец-переводчик. — Всем больным и раненым выйти вперед! Герр обер-лейтенант и эта женщина, она врач, будут смотреть вас...
В сопровождении офицера и переводчика Мария пошла вдоль вагонов, останавливаясь около раненых. Особенно много оказалось их у соседнего с женским вагона.
— Зря стараешься, Мария Сергеевна, — сказал один, с трудом переводя дыхание. — Видишь, грудь пробита, рука пухнет. Гангрена...
— Ничего, ничего, милый. Ты потерпи, потерпи, скоро, говорят, на место прибудем. Вылечат.
— Пустое, — ответил раненый. — Не сегодня, так завтра конец...
Таких, как он, оказалось человек пятнадцать. Отделив от других пленных, их увели за каменное строение. Остальных под бешеный лай собак, тыча в спины дулами автоматов, снова набили в вагоны. Правда, Марии разрешили осмотреть легкораненых, поправить и кое-кому заменить повязку.
Очередь дошла до женщин.
— Говорят, вам плохо и тесно в вагоне. Так это или не так? — спросил переводчик.
Никто не откликнулся на вопрос. Пленницы уже успели узнать немцев и не верили им. То и дело жди подвоха.
— Что же вы, бабы? — обратилась Мария к женщинам. — Воды в рот набрали? Говорите, как есть. Требуйте, чтобы обращались с нами по-людски.
— Ну?.. Правду говорит эта женщина? — торопил переводчик. — Или врет?
— Будто сами не видите! — не выдержав, подала голос одна из пленниц. — Дети у нас. Больные...
— Тихо ты! — зашипела рядом другая.
— А что тише, что тише? Сколько можно над людьми измываться?
Переводчик что-то сказал офицеру. Тот помедлил, сделал несколько шагов вперед, пробормотал несколько слов, ни на кого не глядя.
Переводчик с готовностью козырнул и закричал лающим голосом:
— Больные, шаг вперед!
Никто не шевельнулся. Женщины продолжали стоять неподвижно, испуганно смотрели на офицера, именно в нем видя средоточие творимого над ними зла. Тот исподлобья оглядел ломаный строй, снова что-то сказал, ткнув пальцем в сторону Марии. Тут же к ней повернулся переводчик, спросил громко, чтобы слышали все:
— Выходит, неправду ты говорила. Нету больных!
— Да как же нету? — раздался голос все той же женщины. — Я вот больная. Сердцем маюсь, а еще теснота, голод... — Она вышла вперед, с ненавистью глядя на немцев. За ней выступили еще несколько молоденьких женщин, с потухшим взором, исхудавших и слабых.
— Ну? Еще, еще!.. — крикнул переводчик.
В конце концов строй покинуло шесть человек. По молчаливому кивку офицера автоматчики оттеснили их от основной группы и погнали за старое каменное здание, туда же, куда увели раненых красноармейцев.
— Их немножко будут лечить, — сказал офицер. — Теперь выводите детей! Они поедут на хороших машинах, а встретитесь с ними на месте.
Те пять-шесть женщин, у кого были дети, начали подаваться назад, за спины других. Нурания, с ужасом чувствуя, как подкашиваются ноги, как душит тошнота, отступила на несколько шагов, когда немецкие солдаты стали приближаться к строю.
— Не бойтесь, отдавайте мальчиков и девочек, им тесно и душно в вагоне, — уговаривал переводчик. — Эта женщина, врач, сказала так.
Между тем солдаты, раскидав сомкнутые первые ряды пленниц, начали вырывать ребятишек из рук заголосивших матерей.
— Звери! Не трогайте детей! — Мария бросилась к офицеру, но стоявший рядом солдат сильным ударом сбил ее с ног.
— Нет, не отдам! — кричала Нурания. — Я не говорила, нам не тесно! Проклятие тебе, Мария!
Откуда только силы взялись у нее! Она сражалась за своих близнецов, как разъяренная тигрица. Когда стали вырывать у нее из объятий Хусаина, она впилась зубами в волосатую вонючую руку немца. Солдат заорал благим матом, выпустил малыша, а Нурания, подхватив детей, бросилась к вагону. Но ее тут же догнали.
— Приведите ее сюда! — приказал офицер, и дрожащую Нуранию с насмерть перепуганными и плачущими близнецами в объятиях поставили перед ним.
— Что, Ганс, крепкие у жены большевика зубы? — осклабился немец. — О, ты посмотри, посмотри на них — они же одинаковые!.. Вот что, женщина... выбирай, кого с собой возьмешь! Одного разрешаю, — хохотал и куражился офицер.
Вся похолодев от его слов, Нурания еще крепче прижала детей к себе и с ненавистью прошептала:
— Нет!..
В ту же секунду страшный удар по голове поверг ее оземь. Она потеряла сознание. Не видела и не слышала, как на глазах у онемевших от ужаса пленниц расстреляли Марию, как затрещали автоматные очереди за старым каменным зданием...
Ничего не помнила Нурания. Да и зачем ей было это помнить и знать, если рядом с ней, в ее объятиях нет маленьких Хасана и Хусаина.
Лишь ненадолго придя в сознание, она машинально пошарила вокруг себя руками и забылась опять в беспамятстве.
Привиделась ей широкая, вся в цветах, родная степь, и бежит она по той степи что есть силы, а за ней спешит еще один человек, которого она не видит, но чувствует всем своим существом. Это — Зариф. Он хочет догнать ее, а ей и радостно, и страшновато немного оттого, что вот-вот догонит Зариф, поймает ее и прижмет к своей груди, потому и убегает Нурания, что хочет оттянуть миг этой сладостной муки. Но потом вдруг все переменилось. Степь померкла, небо потемнело, и Зариф уже не гонится за ней, а стоит совсем рядом в каком-то странном одеянии — белой, похожей на саван, длинной рубахе, и на руках у него двое малышей. Лица их будто скрыты в тени, а за спиной Зарифа — сполохи бесшумных взрывов, зарево пожаров. И мучительно пахнет полынью. Зариф что-то говорит, но она не слышит, не понимает его слов. Внимание ее рассеяно, никак не может сосредоточиться на чем-то. Что говорит Зариф? Почему молчат близнецы? Почему?..
Нурания бредила, просила пить.
Поезд двигался дальше.
Наконец Нурания пришла в себя. От болезни и голода она обессилела окончательно, по вискам потянулись две поседевшие пряди. В душе пустота и мрак, и жить ей нечем, потому, думала она, чем скорее уйдет из жизни, тем лучше. Все, что происходило в вагоне, глухой невнятный говор, горькие рыдания — все проходило мимо сознания. Временами она вскакивала с места и кидалась на дверь, и тогда спутницы, дав ей выплакаться, осторожно отводили ее обратно. Кто-то склонялся над ней, повторяя тихо и ласково: «Пей, голубушка, попей малость», но вода лилась мимо спекшихся губ. Потом снова полудрема, полузабытье и стук колес, которому казалось, не будет конца...
И вот наконец поезд остановился, и узникам приказали выйти из вагонов.
— Шнель! Шнель! — торопила охрана, с трудом удерживая рвущихся с поводков овчарок.
Длинная колонна голодных, обессилевших людей все дальше уходила от станции. Было раннее утро. Прохладный свежий воздух пьянил пленных, и многие падали в обморок. Еще строже охрана, еще свирепее собаки. Стоит кому-то упасть, отклониться в сторону или сбиться с общего шага, как грозный рык заставлял его из последних сил бросаться на место, и не дай бог, если этого не удавалось сделать. Овчарки начинали рвать и трепать несчастного.
Группу женщин заставили остановиться возле белого здания с красной черепичной крышей. Колонна пленных красноармейцев проследовала дальше, к маячившим впереди приземистым серым строениям, и еще долго слышался сопровождавший ее собачий лай. И только много позже узнала Нурания, что военнопленных погнали в страшный концентрационный лагерь под названием Дахау, где многие тысячи людей были казнены, нашли свою смерть от голода и непосильного подневольного труда.