Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Нет.

— Молодец. Дурацкая привычка. Но — иногда легче. Слабость, конечно. Ты будешь дворничать вместо него?

— Не знаю. Если возьмут.

Из соседней комнаты женский голос слабо, чуть слышно позвал:

— Ия!

Шустов сердито бросил окурок в тарелку на полу, кивнул мне: «Сейчас» — и ушел, плотно притворив за собой дверь. Я сидел, прислушивался.

Напротив меня висели старинные стенные часы, циферблат, обвитый резными из дерева листочками, из окошка которого когда-то, наверное, выскакивала кукушка, отсчитывая часы. Теперь часы стояли, медный диск маятника, напоминавший луну, смотрел в комнату, как глаз внезапно застывшего времени.

Вернулся Шустов, лицо его было озабоченно.

— Так вот, — сказал он. — Там, — показал на дверь соседней комнаты, — жена. Ну, понимаешь, — жена. Больная. Понимаешь? Надо, чтобы всегда было тепло. Где-то достать дров, натопить, принести воды. Все это делал старик… Ну, а теперь…

Он прошелся по комнате, остановился возле меня.

— Будешь приходить утром и вечером. Так?

И снова из соседней комнаты позвал гаснущий женский голос:

— Ия!

Шустов снова ушел. На этот раз он прикрыл дверь неплотно, и до меня доносились их голоса, сердитый — Шустова и женский — слабый и капризно-нежный. Она говорила:

— Ну, милый, мне так трудно, когда тебя нет. Как будто всю жизнь ночь. И — лед.

— Потерпи, — раздраженно отвечал Шустов. — Потерпи. Еще несколько дней, и все повернется. Понимаешь, только надо… И все вернется…

— Ничто не вернется! — вздохнул женский голос.

— Всё! Всё, что принадлежит нам по праву рождения, по праву, данному богом. Но ты пойми, если будем сидеть сложа руки, кто же будет делать эту очистительную работу? Кто? Неужели ты хочешь окончить жизнь прачкой?

Они еще что-то говорили, но уже тише, я не мог уловить смысла — только отдельные слова.

Затем Шустов снова вышел ко мне, его чеканное лицо было жестким и сердитым. Подошел, грубо спросил:

— Ну, согласен? Только смотри, чтобы всегда было тепло.

«ШАГИ СУДЬБЫ»

Уже поздно вечером я добрался до квартиры Корожды. Но его все еще не было дома. Тетя Маша стирала в жестяном тазу Гришуткины рубашонки и штанишки, а он сидел возле и серьезными задумчивыми глазами смотрел на руки матери, на летящие из-под них мутные брызги. Укутанный в старый отцовский бушлат, неровно подстриженный ножницами, он напоминал галчонка, выпавшего из гнезда и не знающего, что делать.

— А, Даня, — сказала Маша, с усилием выпрямляясь. — А мы вот с сыночком, видишь, постирушками занялись. Мыла нету, золой приходится…

Я снял пиджак, потрогал свою шинелишку, висевшую в углу, подсел к Гришутке:

— Здравствуй, Гриш.

— Здравствуй. — Темные вишневые глаза посмотрели на меня серьезно и вдруг оттаяли, улыбнулись: мальчик сразу стал похож на мать. — А папки все нету. Долго нынче.

— Соскучился, милый? — спросила Маша.

— Ага! Он же селедок хотел принести.

— А ты любишь селедки? — спросил я.

— А их кто же не любит? — ответил мальчуган, с удивлением посмотрев. — Они же соленые. Я, когда вырасту, всегда селедки домой носить стану. Правда, мамка?

— Правда, правда, сынок. И селедок, и еще чего. Хлебушка белого.

— Ага! Он вкусный какой, знаешь? — И вишневые глазки посмотрели на меня с доверием и радостью. — У нас в садике два раза давали — ух и вкусно же!

Да, все еще голодали дети, и кусочек белого хлеба и селедочный хвост казались самым вкусным, что есть на земле.

Маша выжала рваные, в заплатках, серые, застиранные одежонки сына, повесила над печуркой, присела. Большие, красные, распаренные руки тяжело легли на колени. Но лицо у нее было задумчивое и доброе и словно светилось изнутри. Устало улыбнувшись своим думам, она обняла Гришутку за голову, притянула к себе. Тот с торопливой и радостной благодарностью ткнулся носом в ее плечо, засопел.

— Ну что? Что? — спросила она.

— Тобой пахнет, — шепотом ответил он и снова прильнул.

— Эх ты, маленький, грошовенький мой, бриллиантовый… — Помолчала. — Что ж, это, правда, Ромась-то как задержался? Не случилось ли чего? По вашей-то работе каждую минуту беды ждать…

Но беды никакой не случилось; Роман пришел оживленный, довольный и принес большую ржавую селедку.

— Ага! Я говорил, говорил! — с торжеством закричал малыш, бросаясь к отцу и обхватив ручонками его ноги выше колен. — Вот он, папка! Мамка, гляди, какая толстая селедина! У!

Маша подошла к мужу сзади, помогла снять шинель и, обняв его большими и сильными руками, прижалась к его спине лицом.

— Ромась! Милэсенький мий!

— Ну-ну! — деланно сердито прикрикнул он. — Со всех сторон нападают. И там, и тут.

— Боже мой, — вздохнула Маша, смущенно поправляя волосы. — И как ты с одной-то рукой с ними, с гадами, воюешь?

— А и вторую когда отстрелят, я их зубами грызть буду! Я — зубастый! — весело отозвался Роман. Обнял Гришу одной рукой, приподнял и прошел к столу. — Прямо жизни от них, Данил, нет. То спекулянты, то контра всякая, то теперь — еще попы! И мутят, и мутят, и лезут изо всех щелей, мора на них нету… Из многих церквей да монастырей золотишко поховали, ризы там, кресты всякие и — никаких человеческих слов не понимают! Им про детишек голодных рассказываешь, про то, что Америка золото за помощь спрашивает, — им как вот стене! Словно и сердца в них нет… — Он помолчал, прижал головенку сына к своей груди, потерся носом о детский затылок. — Ну, кое-кого мы нынче распотрошили, на Воробьевых… И знаешь, куда всё это божьи гусеницы прятали? Вот, Маша, никак не угадаешь!.. В ведерный чугун сложили, сковородкой накрыли, увязали это хозяйство проволокой, да все прорешки варом заделали. И — куда, думаешь, Данька? В нужнике у себя во дворе утопили…

— Тьфу! — плюнула в сердцах Маша.

— Вот тебе и тьфу. Спасибо, мальчонка один видел, — так бы и затаили добро.

— Мальчонка — вроде меня? — спросил Гришутка, поднимая на отца глаза. — Да?

— Вот-вот. В точности ты!.. Ну, у тебя что, Данил?

Я рассказал обо всем, что произошло.

— Ну, это же совсем здорово! — обрадовался он. — Этак же ты в самое их гнездо влез. А старика этого, шкуру, пожалуй, теперь и прибирать можно? А? Сколько еще их, тварей таких, по нашей земле ползает!

Но «прибирать» Ферапонтыча не пришлось.

Когда я, уже ночью, вернулся, я не смог достучаться в наше подвальное с ним логово, и пришлось идти ночевать к Петровичу.

— Давай, давай, проходи, Данил, мы всегда рады. Тем более нынче у нас вот Кирюшкин день — семнадцать стукнуло. Ишь какой мужик вымахал! Ради такого дня я в театре политурки себе малость накапал, очистил по возможности угольком. Гадость, конечно, а все лучше, чем всухую… Вот и опрокинем за его счастье мастеровое по наперсточку…

Я переночевал у Петровича, а утром снова долго стучал. Ферапонтыч не отвечал, не отзывался. Ни друзей, ни родных, где бы он мог заночевать, у него не было, — только несчастье могло где-то задержать его. Но и ключа на условном месте не было. А ведь он так боялся своего ночного одиночества: он всегда оставлял для меня ключ.

Мы снова долго стучали, не получая ответа; удары в тяжелую дубовую промерзшую дверь гулким эхом неслись по всем этажам дома, дребезжали осколками стекол в парадных дверях. Ничего, никакого ответа.

Тогда мы с Петровичем прошли во двор, распахивая ногами сугробы, пролезли к окну, — снег здесь лежал чуть не на высоту человеческого роста. Ржавая пожарная лестница карабкалась над окном в Дымное, затянутое морозным туманом небо, вдоль стен высились горы мусора и нечистот, которые выбрасывали из форточек верхних этажей.

Я прильнул к стеклу и, защитив ладонями глаза, долго и тщательно всматривался, стараясь разглядеть что-нибудь за раскиданными по стеклу листьями морозных узоров, — ничего, даже теней.

— Ну что? — спросил Петрович.

— Ничего не видно.

— Может, стекло выдавить?

28
{"b":"875399","o":1}