Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тихонько, стараясь не мешать ему, мы разговаривали. Я сел на край тахты, прикрыл Оле ноги, с них то и дело сползала шубенка. Портрет Юлии с задумчивой лаской смотрел на нас, отсветы пламени, ложившиеся на него из распахнутой печной дверцы, странно оживляли и красили ее лицо.

— Расскажи мне что-нибудь, Даня, — попросила Оля. — Так мне что-то скучно, так скучно!

И я опять рассказывал про свое детство, про разные мальчишеские шалости, про голубей, про то, как мы пугались в Калетинском парке привидения, а привидением оказался старенький сторож, который по ночам напяливал белый балахон и в таком виде бродил по берегу пруда, изображая привидение и отпугивая мальчишек.

— А мне вот как будто и вспомнить нечего, — вздохнула она. Подружек не было, почему — и сама не знаю. И только и помню одно — море. И Хабибулину собаку. Ее Шайтаном звали. А она вовсе и не злая была. И меня любила…

ИСЧЕЗНУВШИЕ РЕЛИКВИИ

Следующий день был полон неожиданных и значительных событий. Мы с Петровичем пробыли в театре до поздней ночи: кончались последние приготовления к съезду. Охрана съезда старательно обшаривала здание: еще не была забыта бомба с часовым механизмом — их тогда называли адскими машинами, — кем-то запрятанная в подвал театра накануне собрания партийного актива Москвы в прошлом году. Помнили и взрыв бомбы, брошенной эсером Донатом Черепановым в окно Московского комитета партии в Леонтьевском переулке, когда были убиты Владимир Михайлович Загорский и еще одиннадцать коммунистов: Игнатова, Волкова, Титов и другие товарищи — и тяжело ранено более пятидесяти человек. Контрреволюция жила тайной, скрытой от нас жизнью, но все еще жила, все еще приходилось самым тщательным образом беречь — прежде всего — жизнь Ленина.

Когда мы с Петровичем, возвращаясь, подходили к своему дому, меня удивило странное обстоятельство, которого я никогда не замечал раньше. На третьем этаже, на подоконнике выходившего на улицу окна, стояла зажженная керосиновая лампа, от ее тепла на стекле вытаял круг льда, и теперь лампа была хорошо видна. Кто поставил ее на окно? Зачем? Вспомнив расположение комнат в квартире Шустова, я понял, что горит лампа на окне его кабинетика, где я разговаривал с ним первый раз. Может быть, это условный знак? Кому? О чем?

Дворника вместо Ферапонтыча в нашем доме тогда не было. Немного обогревшись, я отпер его конуру, взял лопату и вышел на улицу. Весь тот день валил рыхлый сырой снег, к вечеру улицы Москвы стали совсем белыми. В снегу петляли протоптанные пешеходами дорожки. Не спеша я принялся очищать тротуар, а сам все посматривал на горевшую в окне третьего этажа лампу. Ее свет казался особенно ярким потому, что большинство окон было едва освещено — тускло серебрился на стеклах лед, и за ним, где-то в темной глубине жилья, бессильно, в четверть накала, мерцали электрические лампы.

«Странно, — думал я. — Если бы лампа стояла в комнате больной, это можно было бы объяснить тем, что положение жены Шустова стало серьезнее, тяжелее. Лампу могли поставить куда угодно и просто позабыть о ней, если жизни больной угрожала опасность, если она, скажем, умирала. Нет, — думалось мне, — неспроста врывается в зимнюю тьму неосвещенных улиц этот свет».

И предчувствие не обмануло. Примерно через полчаса я увидел на противоположной стороне улицы двух человек. Они медленно шли, перекидываясь какими-то неразличимыми словами, и остановились, закуривая, против нашего дома. Продолжая чистить снег, я наблюдал. Они постояли, оглядываясь во все стороны, потом неторопливо пошли дальше, до перекрестка, и там перебрались на нашу сторону улицы. Я чистил снег, словно и не видел их, а внутри у меня все дрожало от нетерпеливого ожидания.

Мои глаза уж привыкли к полумраку неосвещенных улиц, но если бы не лежал в улицах только что выпавший снег, мне, пожалуй, было бы невозможно разглядеть этих ночных гостей. Один из них был в длинной кавалерийской шинели, такой же, как носил в ту пору Дзержинский, и в мерлушковой солдатской шапке, другой — в пальто с поднятым, закрывавшим лицо воротником, у этого второго под низко надвинутой шапкой настороженно поблескивали стекла очков или пенсне. Они поравнялись со мной и остановились.

— Бог на помощь; дружок, — сказал тот, что был в штатском, — снегу-то, снегу навалило. Не жалеет господь вашего брата, дворников.

Я выпрямился, вздохнул.

— Люди не жалеют, так чего же богу жалеть?! — как мог грубее и злее ответил я. — С голодухи ноги вовсе опухли, а тут скреби да скреби ее, проклятую. И когда это, к чертовой матери, кончится?!

— Ничего, дружок, все будет хорошо, — ласково отозвался человек в пенсне. — Пойдем, однако.

И они исчезли в кромешной тьме нашего подъезда.

— Тьфу, черт! — выругался кто-то из них.

Я подошел, заглянул в дверь. Светя себе под ноги зажигалкой и держась за перила, гости поднимались по лестнице, обросшей грязными комками снега.

— Если Краб сегодня вернется… — долетело до меня, конца фразы я не расслышал: они повернули на следующий лестничный марш.

Когда наверху, в глубине дома, глухо стукнула дверь, я отошел от края тротуара и взглянул на окно. Через несколько минут лампу убрали, — значит, больше не ждут. Я решил покараулить, послушать, может, когда ночные гости будут уходить, удастся узнать что-нибудь. Я зашел на несколько минут к Петровичу, посидел, погрелся, потом снова вышел.

— И охота тебе, Данил? — искренне удивился столяр. — И так мы с тобой сегодня намаялись, сил нет. И завтра чуть свет идти надо… Сидел бы в тепле. Придет время — весна все сама уберет… Что, тебе больше всех надо?

— Уж скорее бы тепло, — вздохнула жена Петровича.

Но я все же ушел. Я то ходил по коридору или по улице возле входа, то стоял, прислонившись плечом к холодной стене, то залезал в облюбованное убежище — в темный и холодный, как погреб, закуток под лестницей. Так я провел часа два, не меньше. Но вот наверху послышался неясный шум…

Гости уходили так же осторожно, как пришли, посвечивая себе под ноги зажигалкой, и, видимо, были уверены, что на лестнице никого нет. Негромко переговаривались. До меня долетали непонятные фразы: «Гостевые билеты… А амнистия так и не применяется, так и сидят».

Мне хотелось проследить, куда они пойдут, и я долго крался за ними по безлюдным улицам, пока они не вышли на Тверскую. Здесь было людно, и я их внезапно потерял, вернее всего, они юркнули в какой-то подъезд, и я не заметил куда.

Огорченный этим до отчаяния, я побежал было домой, но потом вспомнил, что вот-вот должен вернуться из Питера Граббе, а вернется он, вероятнее всего, к Жестяковым — у него в Москве как будто нет более надежного пристанища. И я побежал к ним.

Оля уже спала, Жестяков работал за своим столом, что-то высчитывал и чертил, заглядывая в разложенные по столу книги, в справочники и чертежи.

— А, воин! — немного удивился он. — Конечно, ночуйте… Гм-гм…

Уже около полуночи в дверь негромко, но настойчиво постучали.

— Однако? — удивился, подняв палец, Алексей Иванович и пошел открывать.

Лязгнули запоры, и почти тотчас же послышался взволнованный голос Граббе. Я не удержался, подошел к двери, выглянул.

Алексей Иванович стоял со свечой в руке, а Граббе поспешно запирал на все запоры дверь. У ног его стоял черный чемодан. Он был тяжелый, это стало заметно, когда Граббе поднял его и понес. Алексей Иванович шел впереди со свечой.

— Нет, нет, старина, если можно, не сюда, — попросил Граббе, когда Алексей Иванович подошел к ведущей в кабинет двери. — Тут у меня всякие драгоценные, но сейчас ненужные реликвии, все, что осталось от моего разбитого корыта. Зачем загромождать твою пещеру? Я, знаешь, поставлю их в Юлину комнату. А?

— Валяй, валяй, — разрешил Жестяков.

— Дядя Володя вернулся? — спросила Оля сквозь сон.

— Да. — Я старательно укрыл ее ноги, а сам постелил себе на полу у печки и лег.

Из комнаты, где стоял рояль, доносились приглушенные голоса, расслышать что-нибудь было нельзя.

31
{"b":"875399","o":1}