— Нет.
Я снова взял историю и принялся читать про гуннов, но они теперь уже не так занимали меня, как несколько минут назад. Что-то не нравилось мне в нежданном посетителе, — может быть, его нервность, его беспокойство, ищущие глаза, которые перебегали с предмета на предмет и никак не могли остановиться. Я уже хотел спросить его, где он воевал, но тут проснулась Оля. Она пристально, еще сонными глазами посмотрела на незнакомца, и, словно луч света, на лицо ее набежала улыбка.
— Дядя Володя!
Он подошел к тахте, сел на край, погладил девочку по голове:
— Миленькая. Крохотуля. Давно здесь?
— Сегодня. Мы с Даней приехали. А вы, дядя Володя?
— Я? — Он секунду подумал, прищурившись. — Тоже недавно. Домой еду, в Питер, да вот захотелось повидать Алексея. Он где?
— А я не знаю.
Я оторвался от книги:
— Он пошел на какую-то Сухановку, что ли…
— На Сухаревку, наверно?
— Может быть…
Он опять погладил Олю вздрагивающей рукой по волосам:
— Осиротела, детка? Не плачь. Мы все осиротели. У меня двух братьев убили. Ты их не знала. А помнишь, как я тебя на катере катал? И ты боялась.
— Помню. Вы тогда красивый были, дядя Володя.
Он провел ладонью по щеке, бегло оглядел комнату.
— Без зеркала живет. Анахорет[8]! — Встал, подошел к столу, внимательно и печально посмотрел на портрет женщины. — И Юленька умерла. — Вернулся к тахте и опять сел. — Заболела, крохотуля?
— Не знаю.
— Вот уж не думал я тебя тут встретить. И очень рад. Ты тоже рада?
— Очень, дядя Володя.
Они перебрасывались коротенькими фразами, я скоро перестал слушать, перелистывая страницы книги. Атилла вел свои полчища через прекрасные города и сады Европы, сея смерть, не оставляя позади ни одной жизни. Я читал и думал, что, вероятно, всегда были на земле войны, всегда одни люди истребляли других, находя для этого тысячи способов и путей. Но, может быть, наша, только что окончившаяся война — одна из последних: ведь если не будет ни бедных, ни богатых, а все будут равны, нечего станет отнимать друг у друга…
Когда раздался стук в дверь, я отложил книгу, но тот, кого Оля называла дядей Володей, опередив меня, вышел в коридор. Лязгнул крюк, щелкнул замок, и голос Алексея Ивановича громко и удивленно воскликнул:
— Граббе! Краб! Живой? «Еще не все пропало, не все смел ураган насилия лихого?!»
— Ах ты, ископаемое!
Граббе сказал что-то еще, но я не расслышал что. И через несколько секунд, отвечая ему, Алексей Иванович с сомнением в голосе протянул:
— Само собой! Они сегодня приехали.
Так вот, оказывается, кто был незваный гость! Тот самый «Краб», о котором в предсмертной записке упомянул Жестяков. Теперь я совсем другими глазами смотрел на его породистое лицо, на его нервные руки. И записка Вандышева к какому-то Корожде, лежавшая у меня в кармане гимнастерки, словно зашевелилась.
Алексей Иванович принес хлеба и всякой снеди, через полчаса мы сидели возле письменного стола и ели. Оля ела нехотя и все смотрела и смотрела на Граббе. А Алексей Иванович, видимо продолжая какой-то давний спор, говорил Граббе:
— …да, я знаю, мое дело — дорогой покойник и сам я — ненужное, ископаемое: чудакус вульгарикус. Мне уже ничего не придется строить! Знаю. Но что поделаешь, не всем дано жить и умирать героями… Да я и не представляю себе планеты, сплошь населенной героями. Вот скука была бы! А, Кораблик? Правда? — И опять повернулся к Граббе. — Сейчас бы, Володя, в горячую ванну! А? Да побриться бы!
— Зачем? — усмехнулся Граббе, потирая ладонью щеку. — Последний крик моды. Кстати, Юлин рояль ты еще не израсходовал на дрова?
— Пока нет, он — последний в очереди смертников. Только шинель накинь. Там — полюс холода…
Граббе накинул шинель и, ссутулившись, ушел в глубь квартиры, в комнату, где я еще не был. И вскоре оттуда, заглушенные двумя дверями, понеслись мощные и страстные звуки. Но играл Граббе недолго, вернулся и, потирая руки, сказал:
— Невозможно. Пальцы к клавишам примерзают. Даже реквием[9] самому себе не доиграл…
«НАВЕРНО, ПОТОНЕТ НАШ КОРАБЛИК»
Мне очень не хотелось оставаться у Жестякова после приезда Граббе: слишком неприязненно косился на меня этот неожиданно появившийся человек. Я был убежден, что это белогвардейский офицер, избежавший плена и не успевший скрыться за границу. Я чувствовал, что мешаю, он то и дело заговаривал с Алексеем Ивановичем по-французски — я не понимал ни слова, — только иногда в летучую чужую речь врывалось знакомое: Петербург, Кронштадт, мелькали неизвестные мне фамилии и имена.
Но я знал, что мне нельзя совсем уходить отсюда, — в моей памяти жили слова Вандышева: «Нет ли там, под самым боком у Ильича, еще какого гнезда змеиного».
Надо было как можно скорее отыскать Романа Корожду: записка к нему, лежавшая в кармане гимнастерки, прямо жгла мне грудь. И жалко было оставить Олю, я привязался к ней, привык, чувствовал себя ее защитником и опорой, хотя теперь у нее и нашлось пристанище, родной человек рядом, он не оставит в беде, не даст погибнуть.
А ей становилось все хуже, она металась в жару, иногда начинала бредить, звала отца, просила бинты, плакала, жаловалась: «Болит, болит!» Я думал: а вдруг не простуда, а тиф, — могла же подцепить в пути? Эта догадка превратилась в уверенность, когда присевший рядом с Олей Алексей Иванович со страхом стряхнул что-то с ее худой восковой руки.
— Вошь, — сказал он, вставая. — Боже мой, и нельзя ее вымыть!
Граббе подошел к тахте и, не садясь, заложив за спину руки, долго стоял и смотрел на девочку, на ее покрытый испариной лоб, на ручонки, беспомощно и тревожно метавшиеся по одеялу.
— Да, наверно, тиф, — сказал он негромко. Посвистел. — Ах, крохотуля, крохотуля! Алексей, здесь неподалеку живет знакомый мне врач — одно время служили вместе. Правда, хирург. Но он, наверно, поможет… — И, подойдя вплотную к старику, быстро и просительно заговорил по-французски.
Я видел, что эти разговоры раздражают Алексея Ивановича, он хмурился, его седые брови сердито соединялись на переносице, он отвечал не сразу и односложно. А на этот раз сердито сказал по-русски:
— Вот что, Владимир! Я стар для таких предприятий и не имею ни малейшего желания ввязываться в ваши дела. Пусть две камарильи грызут друг друга сколько угодно. А я допишу свою, никому не нужную работу и умру, потому что делать мне на земле нечего… Хотя… — не договорив, посмотрел на больную, поправил одеяло…
— Но ведь это долг каждого честного русского! — дрожащими губами сказал Граббе и оглянулся на меня: я снова успел склониться над историей гуннов.
— Уж если у меня есть еще какой-нибудь долг, — ответил Алексей Иванович, — так вот он лежит…
— Хорошо. Я приведу этого врача, — после минутного раздумья сказал Граббе, надевая шинель.
Алексей Иванович вышел в соседнюю комнату, и там долго скрипели какие-то дверцы, шелестела бумага и ткань. Затем он вернулся с ножницами и с ворохом женской одежды: здесь были ночные сорочки и платья, какая-то жакеточка, чулки и отороченные мехом шлепанцы.
— Вот. Это Юличкино… Данил, помогите переодеть, — попросил он. — Только, наверно, надо сначала остричь. Вы умеете стричь?
— Не знаю.
Расстелив возле тахты старые газеты, мы долго и неумело стригли ножницами бредящую Олю; она обвисала у нас в руках, как неживая. Потом стащили с нее все, что на ней было надето, и осторожно вместе с газетами сунули в печь. Переодетая в не по росту большое платье, Оля выглядела еще беспомощнее, еще больнее.
— У вас, Данил, тоже, наверно, водятся эти драгоценные подарки эпохи? — спросил Жестяков.
— Какие?
— Ну, вши…
— Да, есть.
— Вам надо достать талон в баню и дезкамеру. Иначе со всеми нами будет — как это? — каюк? Да… Хотя, может быть, уже и поздно… — Помедлив, добавил: — Не обижайтесь. И вообще приходите… Мне кажется, Оля к вам привязалась. И я, может быть, смогу вам чем-нибудь помочь…