Я желал бы, чтобы условия времени позволили мне приехать защищаться, ибо невинность сильна, и я уверен, что убедил бы в ней ваши светлости словами, движениями, видом, наконец, раскрытием сердца, если другое не поможет. Но так как я приехать не мог, то должен взывать к разуму, осмотрительности и доброте ваших светлостей. Прошу вас подумать о том, какой отклик встречает эта клевета, и о том, что недостаточно, если ее выскажет или напишет человек, меня не знающий; раз сказана такая ложь, это должен быть кто-нибудь, питающий против меня особенную злобу или без должной осторожности поверивший лжи и написавший неправду. Где же перехваченные письма? Где допрошенные гонцы? Где какое-нибудь сообщение, проверка иди признак правды?
Простые слова не должны иметь силы судебного приговора, а клеветы, высказанной без всякого основания, недостаточно, чтобы карать людей, как преступников. Что знаешь ты, написавший, будто я преступно вел себя в Болонье, что тайны мои уже открыты, когда есть свидетельство стольких послов и есть дела, по которым очевидно, что я делал совершенно обратное в Римини, Чезене и Форли? Что знаешь ты о моих письмах, написанных шифром или направленных против правительства, если письма не перехвачены или если ты не говорил с кем-нибудь, кто их видел, читал или писал, хотя это величайшая ложь! После отъезда моего из лагеря я никогда и нигде не писал шифром, а после отъезда из Флоренции я и вовсе не писал даже и без шифра, если не считать двух иди трех писем к брату моему Якопо, когда мне сообщили о возведенном на меня обвинении; в письмах этих я защищался, просил дать мне свободный пропуск, чтобы проехать в комиссариат Кастрокаро или через Пистойю в Лукку. Я сообщал ему о приготовлениях и силах врагов, чтобы он мог говорить здесь, с кем следовало, и все эти сообщения были точны и правдивы. Одно письмо я послал через слугу своего из Перетоли, другое с человеком из Монарды и с приказанием показать его, когда их остановят у ворот; я знаю, что слуга из Монарды был проведен с письмом в коллегию десяти, и там не нашли в нем ничего, за что можно было бы меня упрекнуть. Все это чистая правда, и ваши светлости никогда не скажут, будто я писал иное или давал иные приказания; наоборот, если вы взглянете на дела мои в какое бы то ни было время, то легко убедитесь, что я люблю свободу; силы мои не столь малы и прошлое мое не таково, чтобы можно было обо мне думать, будто я хочу рабства для своего отечества. Зачем? Для чего? Я никогда не пользовался средствами города, никогда не делал никому зла, никогда не тратил больше, чем мог, вообще никогда, с возвращения Медичи и позднее, не был причастен к городским делам и могу сказать, что ни выгод, ни почестей от них не видал. Где же причины, по которым я мог бы стать врагом свободы? Не видны они и по моему поведению после государственного переворота, которое было таково, что не могло сделать из меня врага, которого держат на подозрении: я приобрел собственности больше чем на четыре тысячи дукатов, а человек, который затевает что-нибудь против правительства, обычно поступает наоборот; я жил большей частью в своей вилле; когда бывал во Флоренции, я часто приезжал в Совет, никогда не общался с людьми, не сказал ни одного слова, не сделал ни одного движения, которые могли бы бросить на меня тень, и всегда надеялся, что со временем узнается правда о моих мыслях.
Я не стану больше утомлять ваши светлости, но всеми силами ума и души прошу вас не ограничивать суждения свои различными и туманными клеветами, которые всякий может выдумывать по-своему, а судить меня по непрерывному течению моей жизни и подумать о том, как опасно для совести, какой дурной пример для свободы и гражданского строя, если будут приговаривать невинных и объявлять врагами отечества людей, никогда перед ним не провинившихся. Вспомните также, что если бы меня осудили, то потом, даже если выяснится моя невинность, не во власти ваших светлостей вернуть мне имущество, имя, отечество и возвратить моим несчастным дочерям положение, в котором они находятся сейчас. Если же меня оправдают, как я на то надеюсь по доброте ваших светлостей, то ведь оправдание можно всегда взять обратно, установить мои ошибки, и если я не явлюсь на суд в такое время, когда не будет тех препятствий, которые имеются сейчас, то осуждение мое будет справедливым; если бы я явился на суд, – а я без сомнения сделал бы это, – можно было бы лучше узнать правду и тяжелее покарать меня за ошибки; поэтому насколько более верным, справедливым и святым делом было бы мое оправдание, которое можно всегда взять обратно, чем осуждение, которое было бы ударом неисправимым.
Наконец, пусть вспомнят ваши светлости, что, ради излишней суровости и строгости, они не захотят лишать себя возможности сказать из глубины души богу на ежедневной молитве: «и остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим». Наоборот, милостью, добротой и нежеланием отнимать у других блага, которых они хотели бы от бога для себя, они побудят его пожалеть как их самих, так и бедный наш город, отстранить от него этот бич, сохранить его свободу, объединить и спасти тех, кто желает праведно жить; считая себя одним из числа их, снова от всего сердца прошу всемогущего бога оказать мне милость в том, чтобы суд ваших светлостей отвечал истине и был бы таков, какими были всегда дела мои перед отечеством.
Брату моему Якопо
25 апреля 1530 в Риме
18-го дня прошлого месяца я уехал из Лукки в Лорето, чтобы исполнить давний обет; когда я приехал в Фано, меня догнало там письмо ваше от 18-го, в котором вы мне сообщаете, что 17-го Кварантия признала меня бунтовщиком и что я могу быть оправдан тридцатью двумя голосами членов синьории и коллегий, если я в течение апреля лично явлюсь перед синьорами; вы убеждаете меня переносить это терпеливо, не поддаваться отчаянию и оставаться в Лукке, так как думаете, что я еще там. Если я буду вести себя так, то вы надеетесь, что все кончится хорошо. Известие это сильно меня удивило, ибо, чувствую себя совершенно невинным, я не могу поверить, что Кварантия, выносящая обычно справедливые приговоры, решила бы в моем деле настолько отклониться от справедливости; не могу поверить, чтобы люди не понимали, как жестоко выносить такое обвинение гражданину, отсутствовавшему и не выслушанному, которого вместе с тем нельзя считать уклонившимся от суда, – настолько известны препятствия, помешавшие ему явиться. Однако я решил, что гнев никогда не должен побуждать меня к поступкам, недостойным меня или памяти нашего отца и других наших предков, о которых каждый знает, что это были за люди; если Кварантия может лишить меня отечества и отобрать у меня имущество, нажитое такими трудами за пределами Флоренции, не в ее власти отнять у меня чувства и природу хорошего гражданина или позволить кому-нибудь справедливо сказать, что я злоумышлял против города: что бы ни случилось, я буду верен этому решению до смерти. Если несчастная моя участь никогда не позволяла сослаться в доказательство честности моих намерений на должности и почести, оказанные городом, как это могли сделать многие, я сошлюсь на эти свои невзгоды, и это доказательство будет тем сильнее, чем меньше причин у меня к нему прибегать. Опыт прошлого отнимает у меня всякую надежду, что дела мои во Флоренции когда-нибудь поправятся, и при таких мыслях я охотно последовал бы вашему совету остаться в Лукке или в каком-нибудь месте в этом роде, если бы необходимость не заставляла меня думать о средствах к жизни теперь, когда у меня так несправедливо отнято мое имущество; главное, я считаю, что надежда, которую вы мне подаете, исходит скорее от желания мне добра, чем от основательных причин, так как я знаю, какую силу имеют во Флоренции приговоры Кварантии, и не могу надеяться их изменить. Получить тридцать два голоса за оправдание так трудно, что это подходит к невозможности, и являться на суд, в расчете на это слишком опасно, эта причина побудила меня проехать в Рим, хотя бы для того, чтобы попытаться получить от папы какую-нибудь должность, которая дала бы мне возможность поддерживать себя и свою семью; я никогда не приму места, на котором я прямо или косвенно должен был бы делать что-нибудь против нашего города, и притом, как я уже сказал, не из надежды, что это может мне помочь, а только потому, что хочу всегда поступать так, как это мне, по-моему, подобает.