«Жил-был принц. У него умер папа – говорят, его убил родной брат. Надо убедиться, что это так, и отомстить». Вот, собственно, и все. Узнал, отомстил и погиб сам. И все, участвующие в этой истории, нам интересны. Остальные – постольку-поскольку. К примеру, Полоний. Роль прекрасная, но почему-то никто и никогда из великих артистов не играл ее в свой бенефис.
Но, как говорится, ешьте что дают. И я репетировал, пытаясь найти хоть какую-нибудь яркую характерность, манеру держаться – словом, быть не функцией, а живым, человеческим типом. Увы, боюсь, что это не получилось.
Подлеца-красавца, тянущего деньги у бедной женщины, репетировал артист Высоцкий – лет сорока пяти–пятидесяти, красивый брюнет с серыми глазами, здешний герой-любовник. Правда уже оплывший. Всем своим видом он показывал, до чего ему обрыдла и эта роль, и этот театр, и все партнеры, включая меня. С брезгливой миной он цедил слова, смотрел куда-то мимо глаз, равнодушный ко всему, даже к деньгам, которые по пьесе ему нужны были позарез. Я такого еще не видел. Когда я однажды имел неосторожность попросить его пройти еще раз небольшую сцену, он остановился, брови у него полезли вверх. Впервые за все время он посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Чего вы так стараетесь? Лучше у вас все равно не будет». Он воевал с Петровским и переносил это отношение на меня, поскольку я был человеком Петровского. Репетиции проходили тоскливо и никакой радости не доставляли. Режиссер Лавров оказался ничем не лучше Белова, разве что был более волосатым. И я был совершенно счастлив, когда наконец все эти муки кончились и мы сыграли премьеру. Спектакль этот прошел семь раз и был снят к еще большей моей радости.
Те м временем я изучал местные нравы. Здорово пахло театральными персонажами Островского и Чехова. Народные артисты с надутыми щеками ревниво, до анекдота, следили друг за другом. Например, ему на гастролях выделили гримерку ближе к сцене, а мне дальше. Почему? Кстати, каждый из них занимал одну комнату, а мы сидели вшестером. Играли они мало. Не хотели. Спрос был только на спектакли к датам – к седьмому ноября или ко дню рождения Ленина, или про Сталинградскую битву. Эти спектакли всегда имели хорошую прессу, артистов приглашали в обком партии, жали руки и награждали ценными подарками. И поскольку это был Сталинградский театр, чуть ли не каждый сезон шла дежурная пьеса о войне, о подвиге Сталинграда. Пьесы писали все кому не лень (в основном местные журналисты) с одним и тем же набором персонажей: Жуков, Чуйков, Паулюс, дом Павлова. Плюс раненый герой – капитан (вариант – майор, лейтенант) и медсестра (врач, связистка). Набор артистов, исполняющих эти роли, тоже давно устоялся. Можно было даже не вывешивать распределение, все роли играли народные и заслуженные. Иногда, правда, давали роли молодым. Это когда была роль молодого лейтенанта, прибывшего на фронт прямо из училища, и играть ее в пятьдесят или шестьдесят лет было никак невозможно. Правда, молодых связисток все равно играли артистки уже даже не бальзаковского возраста, перетянутые корсетами до полуобморочного состояния.
Главным народным артистом был Синицын. Это был высокий, светловолосый дядька со звучным баритоном и военной выправкой – настоящий социальный герой, такой русский добрый молодец. В кинофильме «Иван Бровкин на целине» он сыграл председателя колхоза и был за это обласкан местным начальством и публикой: а как же, киноартист! В Сталинградиаде он всегда играл маршала Жукова.
Акимова (тоже народный артист) я на сцене не видел ни разу. Он как-то умудрялся быть нигде не занятым. По типажу он был похож на Собакевича – ходил, не глядя по сторонам, ни с кем не здоровался, пыхтел, кашлял, открывал ключом дверь своей персональной гримуборной и запирался изнутри. По-моему, пил.
Очень колоритной фигурой был Иван Лапиков, впоследствии знаменитый киноартист. Тогда он еще ходил заслуженным артистом и пил по причине отсутствия денег тройной одеколон. Он был худ, скрипуч голосом и злобен характером. Всегда играл Паулюса. Причем хорошо. Он играл его человеком, сломанным трагическими обстоятельствами, но не жалким, а с достоинством принимающим свой конец. Он не снимал с рук перчаток, и казалось, что ему холодно, зябко не только от мороза. В те годы, да еще и в плохой пьесе играть так врага – это дорогого стоило. Он, на мой взгляд, был лучшим артистом труппы. И, как часто бывает, талант дали не тому человеку. Хамоват и ворчлив был Иван Герасимович Лапиков. Я столкнулся с ним, когда начались репетиции «Золотого мальчика» Клиффорда Одетса, где я был назначен играть Тони – юношу-скрипача и одновременно талантливого боксера. Он любит музыку, но семья – бедные эмигранты, и гангстеры – все принуждают его бросить музыку и стать боксером. Он пытается совместить скрипку и бокс, но в первом же профессиональном бою разбивает себе пальцы и прощается навсегда с музыкой. Это была моя первая по-настоящему драматическая роль. Я приступил к ней с большой опаской, не зная, могу ли я вообще играть драму, все-таки мой актерский опыт был очень невелик, я не играл ничего подобного. А ведь была еще и любовная линия, которая смущала меня ничуть не меньше. Я боялся, что как только я скажу: «Биче, я люблю тебя», – в зале начнут смеяться. Мне казалось, что я совершенно не тяну на героя-любовника, разбивающего сердца прекрасных дам, сидящих в зале. При этом я отчаянно хотел все это сыграть и вцепился в роль, как бродячая собака в кусок мяса.
Репетиции начались с уроков музыки и с посещений боксерского клуба, где нас, меня и Славу Ярского, назначенного во втором составе на эту же роль, учили бить друг друга по морде. Но это было даже интересно. Хуже было со скрипкой. Я ведь левша, а скрипка сделана под правшу. И моя учительница, милая пожилая женщина, пыталась научить меня гибким движениям правой руки, держащей смычок. Но моя правая рука упорно сопротивлялась: движения выходили какие-то судорожные, корявые. Кисть, которая должна была ходить отдельно от руки подобно тому, как качается цветок на стебле, не сгибалась вообще, как будто у меня родовая травма и кости срослись намертво. Так косят траву, а не играют на скрипке. Кончилось тем, что скрипку у меня отобрали. То есть я брал ее в руку, прикладывал к плечу, взмахивал смычком – и тут свет гас, и музыка звучала в темноте, как будто это я играл.
Лапиков репетировал моего тренера. Роль была очень хорошая. Такой пожилой, битый жизнью человек, много повидавший, выучивший наизусть все штучки и приемы профессионального бокса, но с симпатией наблюдающий за мной, молодым парнем, мечущемся в этом жестоком мире.
Трезвым Лапиков на репетиции не приходил, роль не учил. Уже шли генеральные, а он ходил по сцене с текстом в руках и буквально по слогам его читал, делал большие паузы и часто сбивался. Иногда он поднимал голову от тетради, заявлял: «Плохая пьеса», – и снова утыкался в роль. Все молчали. Молчал и я, мне казалось неловко делать замечание человеку, который намного меня старше. Но однажды я не выдержал. На одной из генеральных репетиций, в сцене боя, когда между раундами я сидел в своем углу, а Лапиков массировал мне плечи и давал советы, он, не знаю нарочно или случайно, схватил в ладони мое лицо и стал его тереть, как бы продолжая массаж. Его пальцы грубо елозили по моему лицу, попадая в рот, в ноздри, задевая глаза. От них невыносимо пахло всем, что он ел за последнюю неделю, особенно чесноком. Меня затошнило. Я встал и сказал Петровскому: «Игорь Сергеевич, я так не могу репетировать. У меня аллергия на чеснок. Пусть Иван Герасимович вымоет руки или перестанет хватать меня за лицо».
– Ты, молокосос! – заорал Лапиков. – Какой чеснок? – И он стал простирать свои руки во все стороны, как бы приглашая их понюхать. – Репетируйте сами это говно!
Он демонстративно плюнул под ноги и ушел. Тихо был назначен другой артист. Никакого резонанса эта история не получила, не было даже выговора артисту Лапикову за срыв репетиции. Такой это был театр.
Как же я трясся на премьере! У меня ходуном ходили руки, ноги, я ничего не ел и почти не спал. Но до сих пор не могу сказать определенно, хорошо я играл или нет. Одно знаю твердо – я старался изо всех сил. И еще: никто не смеялся. Вспоминая свои ощущения, я должен отметить непривычную тишину зрительного зала. Для меня, характерного и комедийного артиста, эта тишина была пугающей. Обычно как? Скажешь смешную реплику, и зал отвечает смехом – значит, все хорошо – публика тебя видит, слышит, понимает. А эта черная, гробовая тишина подавляла. Я стал слушать, может, кто-нибудь кашлянет хотя бы? Вообще-то, когда залу скучно, у всех начинается бронхит. А может быть, зрители, чтобы мне не мешать, тихонечко встали и на цыпочках вышли из зала? Все эти ужасы вертелись у меня в голове, мешая сосредоточиться, добавляя неуверенности и превращая пребывание на сцене в муку. На поклонах, когда зажегся свет в зале, я увидел вполне благожелательные лица. Не могу сказать, что меня закидали цветами, но публика казалась вполне довольной. Зашел в гримерку Петровский, поздравил, сказал, что все очень прилично, хотя и хуже, чем на генеральной.