Тетю Нину тоже судьба миловала, хотя и ходила она всю войну по краю. Немцы взяли ее как образованного человека работать помощником бургомистра. Они, естественно, не знали, что она была из тех людей, которых наши перед оккупацией оставляли для связи с партизанскими отрядами. Об этом вообще не знал никто, кроме командира партизанского отряда, которому тетка и передавала информацию. Она благополучно работала до самого освобождения Белоруссии. Проблема возникла, когда пришли наши. Тетю Нину арестовали как пособницу оккупантов. Доказать, что она работала на немцев по заданию своих, она долго никак не могла – в последние месяцы перед приходом наших отряд был уничтожен, а командир, единственный, кто про нее все знал, убит. Но, слава богу, ее отпустили, потому что в Москве, в каких-то документах, она числилась. К счастью, их обнаружили.
Прошло много лет, и уже во времена Горбачева, в Израиле, я узнал еще одну историю, которая как будто продолжала рассказ дяди Бини о войне. Сотни евреев прятались в лесах, не имея возможности ни выйти за линию фронта, ни примкнуть к партизанам. И тогда они стали организовывать свои еврейские партизанские отряды. Об этом у нас никогда не писали, как и о восстании в минском гетто, но это на самом деле так и было. Одним из таких отрядов командовал некто Злобин. Отряд успешно воевал, через некоторое время о нем узнали в Москве, и когда война кончилась, Злобин за боевые заслуги получил звание Героя Советского Союза. В 1948 году образовалось государство Израиль, и по просьбе его правительства Злобина отпустили туда на жительство. Его там встретили как национального героя, носили на руках, он получил большую военную пенсию. Он купался в славе и всенародной любви. Все это продолжалось до тех пор, пока в Израиль не приехало еще несколько тысяч евреев из Советского Союза, так называемые эмигранты первой волны. Некоторые из них, выходцы из Белоруссии, стали рассказывать о Злобине факты, в которые никто не решался поверить. Это не укладывалось в голове, но свидетельств становилось все больше, и стало очевидно, что все так и было на самом деле. Началось расследование, и выяснилось, что Злобин брал золото с каждого, кто хотел попасть к нему в отряд. Золото, потому что деньги не имели тогда никакой цены. Хочешь жить? Хочешь в отряд? Пожалуйста – приноси кольца, браслеты, колье, золотые монеты, драгоценные камни. У кого не было, обрекался на смерть. Нет, Злобина не судили, его даже не арестовали. Его просто перестали замечать. С ним не здоровались, не продавали еду, его не пускали в общественные места. В Греции это называлось «подвергнуть остракизму». Он запил и умер, презираемый всеми. Вот такая история про войну, партизан и евреев.
* * *
Гастроли в Казани летом семьдесят пятого года прошли буднично, без особых происшествий, при переполненных залах, что стало для нас уже вполне привычным. Но здесь, в Казани, я впервые оскоромился, выпив тройного одеколона. Леня Дьячков один никогда не пил. В тот вечер ему никто, кроме меня, не встретился, и он буквально силком затащил меня к себе в номер и красноречиво объяснил, что артисту нужно быть любопытным и стараться испытать в жизни как можно больше. И что я просто обязан выпить с ним тройной одеколон. Вылив в мой стакан полбутылочки одеколона, он долил туда воды, от чего жидкость сильно помутнела, а стакан стал теплым. Запахло баней. В смысле, так пахнет дешевое цветочное мыло в банном ларьке. Дьячков повторил процедуру в своем стакане, после чего, задержав дыхание, мы выпили эту гадость. Остаток вечера я провел, проклиная Дьячкова, и еще дня два из меня выходили остатки мыльного запаха.
Но главное событие в моих воспоминаниях о Казани длилось очень коротко, каких-нибудь две–три секунды. Я сидел в дубовой роще на базе отдыха Татарского ВТО. Был чудесный теплый вечер. Прошла гроза, и воздух был наполнен запахами травы и цветов. Я сидел за столом, опираясь на него локтями и чуть подавшись вперед. Затем я чуть откинулся назад, и в тот же миг на то место, где только что была моя голова, упал огромный дубовый ствол, ветка сантиметров тридцать толщиной. Он с треском обломил столешницу и теперь мирно лежал у моих ног. Смерть прошла в сантиметре от моей головы, но ничего вокруг не изменилось. Ничего. И я вдруг по-новому ощутил, как хрупка, в сущности, наша жизнь. Сколько опасностей вокруг, которые мы не замечаем. И правильно делаем, решил я. Иначе, кроме страха, ничего в жизни не останется. Нет, надо каждый день встречать с благодарностью судьбе, что несмотря ни на что ты еще живешь и чувствуешь.
ПАРИЖ СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТОГО
В Москве, в Театре имени Маяковского, и у нас, в Ленсовете, одновременно поставили пьесу Генриха Боровика «Интервью в Буэнос-Айресе». Про события в Чили. Уж кто-кто, а Боровик умел угадать и угодить сильным мира сего. Обличая военный переворот и диктатуру в Чили, негодуя на отсутствие демократии, он ни словом не обмолвился о том, что вытворял в стране президент-социалист Альенде. Нужно сказать, что до семьдесят шестого года, до постановки пьесы Боровика, Владимирову как-то удавалось лавировать между лояльностью к власти и политическими анекдотами, которые он рассказывал про эту же самую власть. Но тут он сдался. Видно, с возрастом надоело воевать с начальством, накопилась усталость, захотелось спокойной, сытой жизни, какую вели многие другие главные режиссеры, например Игорь Горбачев. Захотелось поездить за границу, стать народным артистом СССР. Для этого нужно было только одно: не раздражать начальство. Ему давно все это уже предлагали в обмен на лояльность, но в этот раз предложения дружить, поставить эту ультрапатриотическую пьесу Боровика были особенно настойчивы. Генрих Боровик, автор пьесы, был чрезвычайно влиятельным, очень известным в те годы журналистом-международником, аналитиком, объездившим весь мир, он очень ловко умел превратить установки ЦК о международной политике в свои глубоко личные, выстраданные размышления. И вот теперь он написал пьесу – видно очень хотелось ему, журналисту, стать рангом повыше – писателем. А для этого обязательно надо было, чтобы в Москве и Ленинграде прошла его пьеса. Она никак не тянула на то, чтобы считаться художественным произведением. Это скорее был памфлет, публицистический театр, но никак не пьеса с живыми и объемными персонажами. Боровик довольно долго обхаживал Владимирова со всех сторон, пока тот не согласился ее поставить. Но как такую пьесу ставить? И как ее играть, чтобы публике не казалось, что она сидит на лекции по международному положению? Владимиров использовал проверенные тысячу раз приемы: написали песни, написали музыку. Музыка Геннадия Гладкова была, по-моему, гениальной. Выходили Алиса Фрейндлих с Михаилом Боярским и замечательно пели эти гладковские баллады. Затем для привлечения внимания публики главную роль сыграл сам Владимиров, ставший очень известным после фильма «Наш современник». И, пожалуйста, народ шел и даже не очень прислушивался, что там говорят о политике. А зачем, когда так хорошо поют. Я не знаю, почему так произошло, может быть, это просто совпадение, но именно начиная с «Интервью…» Владимиров не поставил больше ни одного по-настоящему интересного спектакля. Казалось, что он вообще утратил былой интерес к театру. Его талант как-то потускнел. Да и в человеческом плане он очень изменился, стал больше пить и уже перестал это скрывать. Ему нравилась беспредельная, почти феодальная власть над нами. Те, кто начинал когда-то строить этот театр, стали его раздражать самим фактом своего существования, тем, что напоминали ему, что когда-то у нас были товарищеские отношения, и мы запросто могли с ним спорить, отстаивать свое мнение, и он удивительно часто с нами соглашался. Я несколько забегаю вперед. Разумеется, это происходило постепенно, но после наших гастролей в Москве и Париже все стало особенно очевидно.
В «Интервью в Буэнос-Айресе» я играл небольшую роль старого клоуна Бома, который просит помиловать его дочь, приговоренную хунтой к расстрелу. Репетировал я с большой опаской: я никогда еще не играл роль, прямо скажем, трагическую в полном смысле этого слова. И не просто трагическую, а с настоящим шекспировским пафосом и смертью в конце. Вот этого-то открытого проявления таких сильных чувств – пафоса – я больше всего и боялся. Боялся, что будет у меня много соплей, жалости к себе, всего того, что на дух не переносил, когда видел у других. Но как будто бы у меня все получилось, судя по реакции публики и партнеров. Для меня это было очень важно. Я открыл в себе краски, возможности, доселе мне не ведомые. И когда в дальнейшем мне попадался подобный материал, я уже знал – я это смогу.