С тех пор сюрпризы случались в «Огнищеве» все чаще. С безоглядностью сорвиголовы устраивал Роецкий своей семье огненные шутки, не считаясь с тем, что они влекли за собой огромные траты. Ему доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие освобождать стихию от пут, чтобы затем в критическую минуту снова ее обуздывать, и каждая победа, одержанная над коварным противником, наполняла его неповторимым восторгом.
Огонь обезобразил уже полспальни, не один раз превращал в головешки обстановку, сожрал почти все белье и одежду. Роецких это не трогало, они жили эмоциями от пожаров, жаждали лишь «красных впечатлений».
Однако же перед людьми архивариус скрывал, как мог, свои забавы. Марианне под страхом немедленного отказа от места велено было ни словом не упоминать о том, что происходит на вилле. Странное дело: не тая своих увлечений перед женой и сыном, пан Анджей как бы стыдился их перед посторонними.
Ущерб, наносимый дому искусственными пожарами, устраняли втихомолку и со всей тщательностью. Когда случались неожиданные визиты, испорченную мебель молниеносно прятали, поспешно убирали предательские следы, или же расторопная Марианна сразу вводила гостя в комнату, где не было компрометирующего беспорядка.
Но эта постоянная игра в прятки, эта необходимость таиться от ближних унижали Роецкого. В конце концов он взбунтовался и решил сыграть с гостями шутку, которая заодно была бы и актом мести.
Как-то в воскресенье, когда приглашенное многочисленное общество развлекалось в салоне «Огнищева», вдруг занялась от свечи портьера на двери. Кто-то вскричал: «Пожар!» — и началась несусветная паника. С некоторыми дамами случился обморок, кое-кто повыскакивал через окно во двор, на двадцатиградусный мороз, в одних вечерних туалетах. За несколько минут Роецкий погасил «пожар» и с сардонической усмешкой стал приглашать перепуганных гостей снова в дом. Но у тех пропало всякое желание веселиться, и, провожаемые ироническим взглядом хозяина, они поспешно разошлись.
— Вот видите, дорогие господа, — не щадил их на прощанье Роецкий. — Что скажете? Так ли уж страшен пожар на «горельщине»?
— Да-да, вы правы, дорогой пан Анджей, я восхищен тем, как энергично укротили вы проклятую стихию, — признавал тот и другой. — Но лучше не играть с огнем, осторожность не помешает.
И бочком-бочком ускользали из виллы…
Так прошел февраль, дохнул март. Роецкий продолжал свои забавы с пожарами. Но постепенно его заинтересовало в них другое. Если на первых порах наибольшее удовольствие доставляло усмирение вырвавшейся на свободу стихии, то теперь ему уже было мало победы над укрощенным огнем, ему нужен был огонь ради огня. Вот почему он все больше и больше оттягивал момент гашения, позволяя пламени вести себя все вольготней. Старался до предела насытить глаза бушующим пламенем — и лишь тогда кидался его тушить. В результате не раз случались минуты предельно критические, и игра становилась по-настоящему азартной.
И все же пан Анджей всегда оставался недоволен, ему все казалось, что он начал гасить слишком рано (безопасность семьи как-то не принималась в расчет), что можно было натянуть струну еще на полтона выше. Неизвестно почему его не покидало предчувствие, что все это лишь репетиция, увертюра к чему-то грандиозному, слабое предвестие забавы в высшем стиле.
И он не ошибся. Приближался долгожданный час. Это случилось 19 марта, в день Святого Иосифа.
После шумного веселья у семейства Варецких супруги вернулись домой поздно ночью. Пани Мария, утомленная бесчисленными турами вальса, тотчас крепко уснула. К Роецкому же сон не шел. Он закурил папиросу и, лежа на спине, отдался смутным грезам.
Постепенно хаотичные видения стали укладываться воедино, приобретать отчетливость, пока не проступил полный, ясно видимый контур пылающего дома.
Роецкий знал этот дом. То был Дворец дожей в Венеции, он видел его в пору своих скитаний за границей. Сейчас дворец стоял перед ним в пурпуре пожара, на черном фоне душной летней ночи.
Почему именно этот дворец? Он не знал. Ощущал лишь дыхание огня и запах гари — явственно, совсем близко, в двух-трех шагах…
Он поднялся с постели и, передвигаясь как автомат, зажег свечу. Заслонив свет рукой, начал рыться в чемодане. Нашел перевязанный бечевкой тюк, приготовленный уже давно. Развязал. Посыпались мотки пакли…
Роецкий подложил под шкаф один из косматых клубков и поджег. Не оглянувшись, вышел в салон, подбросил по клочку под кресла, поднеся к каждому свечу, шагом лунатика прокрался в столовую. Вскоре он поджигал уже стол на кухне, а потом, давясь от дыма, раздувал огонь в гостиной. Когда он переходил в ванную, из спальни наперерез ему пыхнуло пламенем. Роецкий пустил в его сторону нервный смешок и шмыгнул в глубь коридора с пучком горящей пакли в руке.
Перед рассветом в Кобрыне зазвонили колокола, возвещая тревогу.
— Пожар! Горит! — вопили панические голоса. В окнах мелькали перепуганные лица, люди высыпали на улицы. Колокола все еще перекликались каким-то протяжным, погребальным стоном.
— Езус Мария! — вскричал женский голос. — Пожар на горельщине! Роецкие горят!
— И этот не устерегся!
— И его не миновало!
Люди суеверно крестились, ошеломленно уставясь на огромный красный столб, возвышающийся за городом над пихтовым взгорьем…
Но никто не спешил на помощь: страх сковал ноги, парализовал, лишил воли…
Издали плыл сигнал пожарной тревоги: играла пожарная труба. Вскоре мимо пронеслись водовозки и машина со спасательной командой. Через пятнадцать минут они были уже на месте… Слишком поздно! Вилла превратилась в сплошное море огня. Огненные языки выглядывали из окон, вываливались среди клубов дыма из дверей, выбрасывали кровавые жала из труб. А вокруг с топором в руке носился в одном исподнем Анджей Роецкий, врубался в пихты и ели и с пеной на губах, в каком-то демоническом веселье бросал ветви на съедение огню…
Несколько смельчаков из пожарных ворвались в глубь дома и через две-три минуты вынесли оттуда три обугленных трупа: два женских и один детский. Роецкого, бешено сопротивлявшегося, связали наконец веревками и отправили в сумасшедший дом.
ГЕБРЫ
Гебры — приверженцы древнеиранской религии зороастризма, в ритуале которого главную роль играет огонь.
В заведении доктора Людзимирского ожидалось большое торжество. Из окружающего лечебницу парка вносили цветочные кадки с олеандрами, только-только раскрывшими бледно-розовые свои бутоны, багровые, сумрачной красоты канны в вазонах, огненно-мандариновые ирисы и тюльпаны. Садовник Гжегож с явным неудовольствием вытащил из оранжереи редкостные экземпляры георгин, за ними последовала пара близняшек эвкалиптов и любимая его пальма «Королева Кашмира» — все это было заботливо расставлено им вдоль коридорных стен. На лестницах засияли люстры, рассеивая сквозь абажуры лучистые розетки бликов. В воздухе витал тонкий аромат вербены и гелиотропа…
Затянутый во фрак директор пансионата расхаживал мягким пружинистым шагом по всем кулуарам помещения, поправлял свечи в бронзовых семисвечниках, заглядывал время от времени из-за портьеры в глубь «актового зала», куда прислуге вход был строго-настрого воспрещен, и, почти удовлетворенный проверкой, порой указывал снующей ливрейной челяди лишь на те или иные огрехи, кое-где бросающиеся в глаза. Впрочем, все это были сплошь мелочи, и лакеи, с очевидным знанием дела обставлявшие торжество, устраняли их ловко и расторопно.
Надо сказать, подобного рода событие не впервые намечалось в заведении. «Празднество гебров» стало здесь почти уже традиционным. Обрядовый его церемониал сложился за последние несколько лет при изобретательном участии всех «воспитанников» лечебницы и благодаря бережной опеке самого шефа.
Дело в том, что доктор Людзимирский практиковал оригинальный метод, исходя из которого следовало не только ни в чем не противоречить пациентам, но даже оберегать и со всей заботливостью пестовать «экзотические цветы, взращенные больным умом». Считалось, что мания должна развиться до крайних своих пределов и, пройдя все возможные стадии и варианты, исчерпать себя и погибнуть от естественного самоувядания; вот тогда-то, по мнению доктора, и должно наступить выздоровление. В конце концов даже в неизлечимых случаях такое «взращивание безумия» могло, как он полагал, принести неоценимую пользу, если уж не пациенту лично, то, по крайней мере, науке, чрезвычайно обогащая психологию болезней рассудка.