ВЕРОНИКА
Он прощался с любимым городом из окна. Через час Восточный экспресс унесет его в далекие края, к неведомым впечатлениям, к непережитым эмоциям. Рядом на стуле лежал набитый до отказа чемодан, в соседней комнате исходила нетерпением любимая борзая, учуявшая отъезд и перемену места.
Помян не спеша раскурил сигару и, отдаваясь печали разлуки, глядел вниз, на звучавшую предвечерним хоралом панораму. Город плавился в закатной шири. Над пестротою крыш и куполов, над каменными ребрами зданий пламенели в агонии солнца стрелы башен; раскинув руки, благословляли мир церковные кресты. Серые ленты улиц, оживляемые тут и там людским муравейником, пересекались и, образуя бесчисленные сплетения, кружили извилистыми линиями вокруг зданий, ползли меж домов, словно длинные ленивые змеи. В воздухе неподвижно мрела тяжелая голубовато-бурая дымка — взвесь из тумана, фабричных дымов и речных испарений. В южной части города из купола обсерватории кто-то пускал в мягкий бирюзовый простор фейерверки: огненные снаряды, выброшенные в пространство мощным толчком, летели подоблачным путем далеко-далеко, достигали зенита, разрывались с шипением и, сея вокруг звездный искристый дождь, тихой параболой опускались на землю… Раздался колокольный звон: на крыльях сплывало на город предвестие благой предвечерней радости. Ave Maria!
Чья-то ладонь робко коснулась его плеча. Помян вздрогнул и обернулся…
Что это, видение или годами грез выстраданная очевидность? Мадонна, по своей безграничной милости сошедшая с пьедестала небес в келью отшельника, или мечта, мощью души реализованная на миг — на краткий, невозвратимый миг?
В рамке монашеского чепца сияло алебастрово-белое, словно изваянное искусным резцом лицо дивной черницы. Глаза цвета фиалки, несказанно мягкие и задумчивые, отливающие золотистыми бликами, утопали в пространстве. На слегка приоткрытых губах загадочная усмешка. Улыбка тоскующей розы или гримаса горечи?
Помян склонился в глубоком поклоне.
— Красота непорочная! — невольно сорвался с его губ очарованный шепот. Он боялся двинуться с места, повысить голос, чтобы не спугнуть чудесное видение.
— Да хранит тебя всемилостивый Господь! — услышал он словно откуда-то из небесной сферы слетевшее к нему приветствие. — Да низойдет благодать Его на дом твой, пораженный печалью, и да развеется наваждение, коварно в нем затаившееся!
Она оторвала взор от какой-то точки в пространстве и перевела на него. Сраженный непомерной красотой выразительных глаз, он опустил голову. Безбрежная радость и восхищение затопили сердце, неземное блаженство перехватывало дыхание, туманом застилало глаза; он зашатался и оперся рукой о стену, чтобы не рухнуть к ее стопам.
— Дева предивная, сестра небесная!
Из складок монашеского одеяния протянулась к нему узкая, изысканного рисунка ладонь. Он стал на колени и, прижав ее руку к губам, в упоении осыпал поцелуями — происходящее выглядело нереальным и фантастическим, словно в сказке. На мгновение ему показалось, что это сон или греза, но живое, пульсирующее молодой кровью тепло руки под его губами свидетельствовало, что монахиня является дивной реальностью.
Она подняла его с колен движением руки. Сплетя ладони, они молча вглядывались друг в друга. Он слышал удары собственного сердца, ощущал, как волнуется ее грудь под монашеским платьем. В глазах ее вспыхивали и гасли лазурные огоньки, точеные скулы то расцветали румянцем, то покрывались холодной, болезненной бледностью. Лицо монахини непрестанно менялось, словно охваченное смертельной горячкой…
Проходили, падали в вечность минуты, время бежало своим невозвратным путем — а они все стояли в угловой нише, оцепенелые, онемевшие, всматриваясь друг в друга… В какой-то из ночных мигов их ладони распались. Стройная, как надгробная стела, фигура начала удаляться, словно сон, спугнутый предчувствием утра. Он ее не удерживал — только вытянул руки вслед уходящей, взором умоляя о возвращении. В конце коридора она обернулась и подняла руку как бы для благословения… Он склонил голову перед знаком прощальной милости, а когда через секунду поднял глаза, ее уже не было…
По небу проходила первая рассветная дрожь.
Монахиня обычно являлась вечерней порой. Когда мир, истомленный дневными трудами, готовился к вечернему отдыху, а уставшее от дневного странствия солнце наполовину укрывало под землю свой диск, она сплывала к нему в сумеречных шелестах…
Дом его превратился в часовню, святыней которой была она. В глубине застекленного витражами покоя расположился ее алтарь. Ежедневно, в предвечерние часы, когда церковные колокола играли извечную мелодию благовеста, расцветали в его храме пламена канделябров и свечей, среди бликов разыгравшихся огоньков жемчужно слезилась роса в чашах лилий, нарциссов и тюльпанов — свежеспрыснутые заботливой рукой, склонялись они в мистическом забытье над киотом. В медных амфорах тихонько сгорали мирра и ладан, воскуряясь сине-белыми завитками, овевавшими дымной вуалью яшмовый пьедестал — округлый, холодно поблескивающий трон в нетерпении ждал…
Среди тихого треска свечей, среди сладкого чада курений поднималась на возвышение, увитое дымными пахучими кольцами, сестра Вероника. Недвижимая, с головой, слегка склоненной как бы в знак принятия небесного приговора, со сложенными на груди руками, она воистину походила на угодницу Божию. Опущенные веки прикрывали пламенный сапфир очей, длинные шелковистые ресницы бросали тень на лицо монахини, на устах дремала улыбка…
Он поднимался по ступеням пьедестала и, пав на колени, приникал к ее стопам. С его губ срывались слова обожания, страстные призывы и тихие клятвы. А когда пламенная молитва добела раскалялась в ослепительный цветок экстаза, статуя оживала: поднимались стыдливо опущенные веки, из очей постреливали загадочные огоньки, а скрещенные руки парой лилий сплывали на голову обожателя…
Бережно принятая его руками, Вероника спускалась вниз, под витраж, впускающий в часовню бледно-голубой свет, и, подойдя к изящному, украшенному черными резными асфоделями аналою, открывала старинную пожелтевшую книгу. В укромной тиши часовни шелестели страницы, перебираемые тонкой, почти прозрачной рукой. Через минуту начинал звучать ее мелодичный голос: Вероника читала. Средневековые мистические трактаты, полные глубины и детской наивности; фрагменты теософских диспутов, глубокомысленные и изощренные; диковинные жития святых. Плыли то выражения простые, но сочные, словно виноградины в осеннюю пору, то символы звучные, опалом переливающиеся в прекрасных устах, — слова драгоценные пречистой лилии…
Молитвы аскетов, покаянные псалмы отъявленных грешниц, антифоны угрюмых отшельниц… Из дикой глуши, из суровых пещер отзвучавших столетий проносились повторным эхом литании страждущих душ, жалобы самоистязателей, стенания бичующихся мучеников… Струилась кровь под добровольно принятыми ударами, открывались раны-стигматы, сукровица сгущалась в синеватые знаки гвоздей. И на эти раны, на эту пожаром багровеющую кровь благостным елеем изливалась целительность небесных обетований…
Со временем — незаметно, неуловимо — стали меняться тона и краски. На зыбкой грани безумства духа и безумства плоти раскрывали свои чаши странные неведомые цветы. Уста Вероники, гордые и искусительные, изрекли однажды четверостишие св. Терезы:
Пред жизнью, не пред смертью, цепенею,
За гробом видится мне мир такой,
Что персть земная кажется тоской,
И горько мне, что умереть не смею…
Таинственный жар поэзии серафической девы, влюбленной в тело Распятого, ее ревнивая страсть, соперничающая с любовью Марии из Магдалы, окрасили бледно-розовым румянцем щеки декламирующей Вероники, всем сердцем переживающей чужую боль:
Когда из Распятого жизнь исходила,
Не с ней, а со мной, со мной это было!