— Por Dios! — воскликнула она, заслоняя меня и себя зонтом от назойливых солнечных лучей. — Не люблю суеверных мужчин. Adelante, Beppo! Sia di lungo!
Гондола отчалила от берега. Волны, разрубленные палашом весла, вспыхнули мириадами бликов, закудрявились рябью, разбежались концентрическими кругами.
— Чувствуется, что вода здесь чистая, подпитывается морскими приливами: сразу как-то посвежело, — прервал я молчание.
— Да, никакого сравнения с застойной, вязкой гнилостью каналов.
— Зато в тех есть что-то таинственное — если уж говорить о душе венецианской лагуны, то она кроется в черных и сонных пучинах каналов с их городскими испарениями.
— Взгляните-ка! — прервала она меня, указывая направо. — Какой вид! Находка для художника!
Мимо проплывала наполовину осевшая баржа под треугольным италийским парусом; нагружена она была овощами с острова Le Vignole, фруктами из садов соседнего плодоносного Torcello. Над грудами кирпично-красных помидоров, пирамидами моркови, свеклы, холмами винограда, персиков, крупных слив и оливок мягко вздувалось в порывах западного ветра лимонно-желтое парусное полотнище с изображением Св. Марка-покровителя.
— Сочетание красок как у Клода Моне.
— Или у нашего Вычулковского.
Вдали забелела полоса кладбищенской стены.
— Где-то здесь предмостные укрепления понтона, в дни поминовения его по приказу городских властей наводят между Венецией и островом Святого Михаила.
Гондола проплыла под стеной, омываемой ласковыми всплесками волн, и свернула к пристани у монастырского портала. Мы высадились и, войдя в ворота аббатства отцов-францисканцев, вскоре оказались во внутренней галерее. В глубине прогуливались между колоннами монахи. Грубые очертания монашеских ряс выразительными темными пятнами отпечатывались на фоне залитых солнцем стен, колонн и каменных плит. Широкие рукава иноческих одеяний обнажали руки, перебиравшие бусины четок или тихо шелестевшие страницами требников. С левой стороны галереи, из базилики, плыл аромат курений и оплывших свечей, в глубине перистиля, из волшебной Capella Emiliana, лились сладкие звуки фисгармонии; кто-то играл «Ave Maria» Гуно.
Мы пересекли замкнутую колоннадой площадь и через другие, внутренние ворота вышли на кладбище. Был седьмой час пополудни. Залитый закатным светом, приют покоя ослепил золотом и белизной — золотом солнца и белизной мрамора. Я невольно зажмурился. Мы шли вдоль кладбищенской стены с плитами, испещренными надписями, и могильными нишами. Под ногами глухо резонировали подземные склепы, со всех сторон отражались и били в глаза ослепительные солнечные блики.
— Как здесь мало зелени! — огорченно посетовал я. — Какая иссушающая белизна! Все-таки, синьора, эта деспотичная, всеподавляющая белизна угнетает. Она причиняет мне чуть ли не физическую боль.
Инес, слегка приподняв брови, вскинула на меня свой взгляд.
— Это в вас говорит сын Севера. Очевидно, ваши кладбища выглядят совсем иначе?
— О да. У нас места вечного покоя утопают в деревьях и кустарниках; буйная сочная зелень укутывает приюты умерших завесой плюща, драпирует кистями берез и калины мертвую белизну надгробий и гробниц. На польских кладбищах природа укрывает обители смерти в материнских объятиях, тогда как здесь, в этом благословенном краю вечно смеющегося солнца, даже в пристанищах душ усопших искусство бесстыдно справляет свой бездушный мраморный триумф — прискорбный триумф повапленных гробов. Увы, как же мне не хватает здесь зелени!
Я задержался у одной из усыпальниц, невольно привлекшей мое внимание. Сразу бросилась в глаза оригинальная скульптурная композиция.
На террасе дома запечатлена была женщина в натуральную величину, с милой, юностью чарующей внешностью; левой рукой она поддерживала складки платья, в правой же с изяществом несла вазу с цветами.
— «A Luisa Riccardi, moglie adorata — il marito», — прочел я надпись внизу.
— Это могила одной из здешних патрицианок, — объяснила Инес. — Она умерла скоропостижно. Безутешный муж велел увековечить свою супругу выходящей на прогулку в сад: говорят, такой он видел ее в последний раз, такой она запомнилась его взору за несколько часов до смерти. Этот вот миг ваятель и запечатлел в скульптуре.
— Она прекрасна, синьора, — сказал я в задумчивости.
— И, быть может, потому-то соседствует с красотой иного рода, — заметила Инес, переходя к другой гробнице. — Что вы скажете об этой могиле?
На алебастровой плите выделялись en relief два торса: молодого человека и волшебно-чарующей женщины. Впившись в нее влюбленным взором, он тянулся устами к чаше, которую она с улыбкой ему подносила. Невольно напрашивалось подозрение, не яд ли в сосуде. Тем паче что в улыбке женщины угадывались фальшь и коварство. Но ослепленный мужчина, казалось, не замечал этого — как наверняка не замечал острия узкой венецианской даги, которую она сжимала в другой руке, повернутой к нему тыльной стороной…
Я пробежал глазами ленту надписи.
«Al suo adorato sposo, Don Antonio de Orpega, spento nel supremo piacere — la moglie» — с лапидарной выразительностью поверяла миру свою тайну необычная эта могила.
Потрясенный до глубины души, я уставился на Инес.
— Значит, здесь лежит…
— Мой супруг, — договорила она со странной улыбкой, какой я прежде у нее не замечал.
И только сейчас, по этой улыбке, я узнал ее в женщине, запечатленной на гробовой плите.
— Давайте присядем на скамью — вон там, в кипарисовой аллее, — предложила она.
Я пошел за ней, охваченный смятением. Мы уселись в нише у кипарисов. Какое-то время между нами царило молчание. Длинные тени могильных стражей простирали к нашим ногам заостренные контуры своих крон, испещряя золотой гравий дорожки иероглифами смерти. Откуда-то из глубины кладбища долетал стук молота, трудившегося над новым каменным надгробием, разносились отзвуки вечернего органа…
— Мой муж покончил с собой, — услышал я вдруг ее низкий голос, — на пятом году нашего супружества.
— Это вы, синьора, толкнули его в объятия смерти, — сказал я почти сурово.
— Откуда такой прокурорский тон? — Она легонько стукнула меня кончиком своего огненного ombrella. — Не забывайтесь. В конце концов, он умирал в экстазе счастья, умирал ради меня и из-за меня. Разве это не прекрасно?
«Чудовище или безумная», — подумал я, но, переведя на нее взгляд, тотчас позабыл про все этические категории, упиваясь демонической ее красотой. А она меж тем рассказывала голосом ровным и спокойным, как будто речь шла о чем-то известном ей лишь понаслышке:
— Случилось все неожиданно. Так неожиданно, так внезапно, как бывает только со счастьем или смертью. Вот тут-то и сокрыто самое прекрасное в этой истории. Согласитесь, ведь я заслуживаю того, чтобы жизнь одаряла меня чем-то исключительным.
Она вызывающе вскинула на меня глаза. И точно — слишком красива была она, чтобы не признать ее правоту. Мне ничего не оставалось, как склонить в молчании голову и слушать дальше.
— В одну из лунных ночей, ночей истинно венецианских, звенящих мандолинами, дон Антонио де Орпега, уронив разгоряченное лицо меж холмов моих грудей, сказал: «Ты подарила мне ночь наивысшего блаженства, Инес. Не знаю, переживу ли я ее, доживу ли до первых лучей зари». — «Ха-ха! — легковерно рассмеялась я, лаская прекрасное его тело. — Не чересчур ли ты высокопарен, несравненный мой муженек?» — «Не веришь?» — «Не верю, Антонио. Слишком пылко ты меня жаждешь, чтобы так уж легко расстаться с жизнью». — «Не веришь?» — повторил он с тенью безумия в своих чудных, удивительных глазах. «Лучше обними меня снова, Антонио, мы с тобой всего лишь люди, всего лишь ненасытные любовники». — «Ну что ж, я докажу тебе». И он вышел из спальни. Через мгновение выстрел из револьвера поставил последнюю точку в поэме его жизни. Несравненным мужчиной был мой супруг, дон Антонио де Орпега, не правда ли, друг мой?
— Он любил вас так, как мало кто из мужчин на этой земле любит женщину, — ответил я тихо.