Это переплетение судеб, языка и мысли просто чудо!
Сахаров щелкнул пальцами по переплету, блеснувшему стертым золотом.
— Я думаю иногда, что самое значительное изобретение — это книга. Удивительный аппарат для передачи слова через века. Так прост и непрочен вроде бы. А плывет сквозь время, проходит все пороги и камни, и костры иной раз, и пожары минует... Если б мог заниматься сидячей работой, обязательно обзавелся б библиотекой. Все четыре стены заставил бы полками. Из остальной мебели, пожалуй, купил бы стол, раскладушку... Спальный мешок у меня есть... Черт те о чем размечтался!
Огарок оплывал. Нож под ним светился красным. На другой стене шевелился огромный профиль геолога. Большая рука в медных волосках бережно прикрывала книгу, распростершую крылья и готовую лететь. Может, она уже и летела, и задумавшийся Сахаров видел, как ее страницы листают неведомые люди, как переплет гладят чьи-то далекие пальцы, и буквы отражаются в глазах, которые откроются через сотни лет...
6
Такая у нас работа, что утром не знаешь, где будешь вечером, и уж совсем неведомо, куда тебя занесет завтра. Да и как можно знать, если выходим на рассвете по розовой воде, по зеркалу, в которое впаяны голубые берега. Через часок потянет ветерком, рябь острыми клиньями перехватит реку, и скоро волны шибанут по борту, ливанут в лодку ушат пенистой воды, разбушуются, разойдутся — не чаешь, как поскорей пристать к берегу, развести костер да высушить одежду и бумаги, в которых точно написано, где мы должны сейчас работать...
Иной раз поедешь по пустяку, а вернешься чуть не через сутки. Вот как-то ночью надо было отвезти геолога из нашего отряда в деревню, где стояли геофизики, — пятнадцать минут езды. Я чай не допил, поставил кружку у огня, чтоб не остыла. Ночь светлая от луны. Воздух тих и чист. А подплыл к середке реки — туман. Плотная белая стена светится в ночи. Я опешил, не решаюсь врезаться. Пошел вдоль стены. Удивительно — справа, в чистом воздухе, костер красным цветочком горит на берегу, и каждый листок видно в кустах, а по левому борту протянешь руку — пропадет в тумане. И так ярко сияет туман под луной, так отвесно поднимается ввысь, перегородив Ангару, что кажется плотиной, возведенной за один вечер.
Врезались в него. Дохнуло густой сыростью. Ничего не разобрать, лишь из черной пучины поднимаются белые змеи. Луна за спиной замутилась, расплылась, как молоко по воде. Стараюсь держать лодку прямо, чтоб выйти к деревне. Прибавляю обороты, а все кажется, что стоим на одном месте. Здесь такая гущина — воды за бортом не видно. Плывем словно по облакам, и голос мотора глохнет, как в пуху. Верный курс, нет ли?.. Заплутаться ничего не стоит — ширина здесь километра три.
Когда справа дрогнули красноватые огни, не поверилось. Потом подумалось: самоходка стоит на якоре. И после уж оказалось — окна. Одни окна висят в тумане и светятся. Геолог прыгнул на берег и сразу пропал.
Назад двинулся по луне. Если, думаю, она была за спиной, то теперь должна светить в лицо. Плыл долго — и все ничего. Не кончается туман. Чую — заблудился посреди реки. И бензин на исходе — бачок вечером не заправлял. И чудно, и боязно. В тайге заблудиться — понятно, а на реке...
И вдруг фонарик на мачте замутнелся, и баржа вывернулась. Я принял ее за ленинградскую экспедицию — они вечером пристали чуть ниже наших палаток. Я и подходить не стал — обрадовался, что свои рядом, всматриваюсь, не покажется ли костер. Но тут опять фонарик на мачте и бортовой огонь. Подошел ближе — наливная самоходка. Совсем не туда занесло. А ведь рулил прямо по луне... Как обманывает она.
Что делать? Повернул снова к деревне, поплыву, думаю, вдоль берега. Хоть и дальше, да верней.
Скоро засветилось желтое окно. Я решил — деревня, а это паузок[28], и торчат из-за борта рогатые коровьи морды. Если б не свет в каюте, перепугался бы от неожиданности. Посреди реки вдруг топот копыт и сплетение рогов, и мычание, тупо глохнущее в тумане.
Кричу на паузок. Сонно, по-домашнему, скрипнула дверь. Вышел человек в белой рубахе и, зевая, спросил:
— Свежей рыбки нет?
Вот как. Правый берег-то совсем в другой стороне, чем казалось. Мурыжит меня туман, играет в прятки, водит, как сома на поводке. Зло берет, а злиться не на кого. Кое-как выбрался к деревне. Серым привидением выступила скала в устье речки. Теперь недалеко до лагеря.
И тут заглох мотор. Кончился бензин. А течение навстречу, а туман еще гуще, и скала рассеялась в мути. Подхватит речонка лодку, отнесет на середину Ангары... Скорей поднимаю мотор, берусь за весла. Так и пробултыхался до утра...
Теперь тоже. Летели на три дня, а застряли не знаю на сколько. Все из-за погоды. Распрощались с Сахаровым в жаркий, ясный день. Вертолет забросил нас назад на базу и ушел. На аэродроме стоял самолет. Договорились с летчиком, что завтра улетим, и завалились спать в конторе.
Дождь начался ночью. Он скребся в стекло, позванивал по лужам, булькал пузырями. Сквозь сон мы услышали его канительную песенку. Услышали и проснулись.
На рассвете в контору пришел Савинов, начальник здешней поисково-разведочной партии. Потихоньку перешагнув через нас, он пробрался к столу, достал карту и долго рассматривал ее, барабаня пальцами и вздыхая.
Дело худо. Вчера еще, не успели мы добраться от вертолета до конторы, узнали, что отряд поисковиков не вышел из тайги. Кончился последний срок, а они не вышли. Значит, и не могли выйти.
Странное волнение поселилось в груди. Тревога само собой, а это совсем особое волнение. Со вчерашнего вечера не дает оно мне покоя. Зародилось оно вот как. Мельком увидел я на столе Савинова список людей, которые были в заплутавшемся отряде. Шесть фамилий, и среди них — Павел Галкии. Так зовут мужа Веры...
Толком о нем никто мне не мог рассказать, но знали, что семья у него где-то на Ангаре. Это он. Я не сомневался, что он. Понимаю — нет ему до меня дела. Не знает он меня и не узнает. Но волнение не покидало, не отпускало. Никакой вины перед ним я не чувствовал и все-таки словно страшился встретиться с ним.
Самое же непонятное то, что постепенно я начинал думать о нем, как о знакомом человеке, попавшем в беду. Это было необъяснимо, но это было. Словно какой-то дальний родственник, которого никогда не видел, но которому надо помочь.
Трудное чувство опасения встретиться и желания помочь заполняло меня, рождало волнение, колотившееся у сердца.
Все вокруг стало тревожным, напряженным и ломким. Каждую минуту ждалось неожиданное.
Посмотришь на Савинова, и во все вселяется тревога: шаги капель точно нервный стук пальцев; дизель на краю поселка вздыхает уныло и тяжело; пила на лесопилке воет с причитаниями, надрывно. Трудные звуки сплетаются и виснут в сырости утра, вливаются в дом.
Рядом со мной, на стеллаже, почти у самого пола — кусок боксита, похожий на гречневую кашу в сметане. Теперь он видится другим. Просвечивают сквозь него переходы по болотам и тайге в комариной жаре северного лета. Проглядывают гари и топи, глухие дожди и туманы, и все ненастья, и все напасти, и все радости нашедших его людей. Весь труд собирается в обломке породы, в капле, отцеженной из многих дней поисков.
Не разговаривая и не расспрашивая ни о чем, мы потихоньку сворачиваем спальники. В контору собираются люди.
За окном в сырой кисее стоит самолет. Он похож на большую зеленую рыбу, уснувшую среди водорослей.
Пришел летчик — пружинистый, легкий парень в шелковой безрукавке и щегольских брюках. Он кажется чужаком среди порыжелых ватников, энцефалиток и сапог.
Савинов поднял на него глаза, не отпуская пальца от карты.
— Придется лететь, Миша. Они недалеко. Покрутись, поразведай.
Мы видим, как у зеленой рыбы дрогнули плавники, как она поплыла через аэродром и скрылась за лесом.