— Во время экспедиции в Колоцкий монастырь, соображаясь с нуждами безопасности, я имел дерзость облачиться в мундир, который мне любезно пожаловал ваш адъютант полковник де Флао с интендантского склада. Сегодня же по долгу службы я покидал Кремль и счёл для себя возможным вновь облачиться в него, опять же исходя из означенных соображений.
— Ладно, чёрт с вами! — С видом безнадёжной усталости он разомкнул собранную в кулак ладонь, и Павел увидел, что из-под обгрызенных ногтей маршала выступила кровь. — Однако зачем вам понадобилось, и, кстати, в который уж раз, выходить из Кремля в то время, как у вас есть обязанности здесь?! — сбавил обороты Бертье.
— Всё объяснит письмо генерала Сокольницкого вашей светлости.
— Ох уж эти поляки с Сокольницким во главе! — Бертье хотел сказать «с Понятовским во главе», но не посмел бросить всуе тень на особу королевской крови. — Мало им, что наши люди рисковали собой, отправляясь в этот чёртов монастырь, так им понадобилось поместить своего лейтенанта непонятно за какие заслуги в наш генеральский транспорт, — по-стариковски брюзжал он. — Можете быть свободным, я извещу генерала о своём решении! Да, и не смейте заявляться сюда в подобном виде! Немедленно переоденьтесь и верните мундир де Флао!
«Держи карман шире! — победно ухмыляясь, мысленно отвечал он маршалу, выходя из приёмной. — Покамест вы в Москве, мне нет резону расставаться с таким замечательным мундиром!»
В Арсенале он застал одного Пахома. Утирая влажные глаза кулаком, мастер избегал смотреть на него, а лишь молча сопел да перебирал пальцами Акулинины платья, разложенные на расстеленной на полу рогоже.
— Что с Акулиной? — глухо спросил Павел, оглядев комнату беглым взором.
— Ушла с утрась — и до сих пор её нет. Я уж, считай, Кремль весь облазил да расспросил, кого тока мог, однако ж никто Акулинушки нашей не видал, — продолжал сопеть и причитать он.
— Да помолчи ты! Разнылся, как баба! — прикрикнул на него Павел. — Скажи толком, что тут у вас приключилось?
— Да чаво уж тут, барин! Ушла с утрась погулять, и след её простыл. Никто ничаво — ни ухом, ни рылом… — сызнова рассопелся носом Пахом.
— Ладно, оставайся здесь, я сам пойду, — поняв, что от гравёра проку не будет, объявил Овчаров.
Завернувшись в плащ и натянув на нос партикулярную шляпу взамен форменной драгунской каски, он вышел на улицу. Стемнело. Огни немногочисленных костров освещали площадь перед дворцом, не считая света, исходившего из самого здания. Окрики патрулей и нёсших караул часовых методично раздавались во мгле, в остальном всё было покойно и тихо, только отчаяние сдавливало грудь…
Он решил обойти охранявшие кремлёвские ворота караулы и расспросить часовых, благо действующими оставались двое из них: ближние к Арсеналу Троицкие и выходившие на Красную площадь Спасские. Остальные ворота в Кремль французы заложили кирпичом и камнями.
— Мы заступили час назад, месьё. Приходите с утра, тогда будет другая команда, может, кто-то из них видал вашу девочку, — будто сговорившись, в одну дуду дули часовые.
«Теперь надобно опросить сидевших у костров», — подумал он. Но и здесь неудача ожидала его. Акулины никто не видел. Тогда он пошёл к самому дальнему от дворца костру, возле которого, сменяя друг друга, время от времени грелись пикетчики.
— Не видели ли господа гвардейцы девочки лет десяти? Её зовут Акюлин, — потеряв всякую надежду, спросил сгрудившихся возле огня солдат Павел.
— Акюлин! Как же! Я видел её сегодня! — с готовностью отозвался один из солдат. — Она, должно быть, у Пьера.
— У Пьера?!
— Да, месьё. У Пьера в караулке.
— Не могли бы вы проводить меня, я заплачу, — полез в карман за монетой Павел.
— Что ж, идёмте, — поднялся на ноги гвардеец. — Это возле той башни, где икона, — показал в сторону Спасских ворот он.
— Эй, Пьер, отпирай живее, к тебе пришли! — постучался в дверь караульни солдат, но ответа не последовало. — Побудьте здесь, месьё, а я пойду к воротам, вдруг он вышел поболтать с ребятами да табачком разжиться.
Спустя пару минут он вернулся в сопровождении огромного седоусого гренадера в высокой медвежьей шапке, надвинутой на самые уши.
— Пьер, месьё ищет Акюлин, — объяснил приход Павла гвардеец.
— Пойдёмте, месьё! — Гренадер сделал знак Овчарову, и они пошли.
Подходя к караульне — наскоро сбитому сараю из разнокалиберных обгорелых брёвен и кусков доски, взятых с московских пожарищ, — он отстегнул от пояса длинный медный ключ и отпер дверь. Пламя воткнутой в изящный бронзовый жирандоль одинокой свечи освещало помещение. Словно в избе лесничего, на широких нарах, устланных превосходно выделанной медвежьей шкурой, принесённой из дому богатого московского вельможи, свернувшись калачиком, безмятежным сном спала девочка. С бьющимся, готовым выпрыгнуть из груди сердцем Павел поднёс жирандоль к лицу ребёнка. Это была Акулина…
— Ну, рассказывай, как в караульне у Пьера оказалась? — на следующее утро со всей строгостью допрашивал Акулину Овчаров, пока Пахом ходил за дровами. Покряхтывая и сопя, он готовил нехитрый завтрак — жареную капусту с чаем.
— Я, дядинько, пошла с утрась гулять, как вдруг слухаю — кто-то мене кличет, — с виноватым лицом приступила к рассказу Акулина. — Оборачиваюсь, а энто тот самый Брун, што зашед раншы к нам сюды да в монастыр Колоцкий с вами ездил. И ешшо с ним один человек, койный по-ихнему разумеет.
— Человек тот был русский?
— Из наших, но по-ихнему изрядно балакает.
— И что от тебя сержанту Брюно надобно было?
— Да ничаво не надобно, тока вон мне сахару дал да об вас выспрошал.
— Ну а ты?
— А што я? Я яму́ грила, тому русскому, а уж вон по-ихнему Бруну, што вы ранинько-ранинько куды-то на коне ускакали.
— А он? — клещами вытягивал признание из обычно словоохотливой Акулины Овчаров.
— Ну а вон тогда ж и спрашиват, не хочу ль я сходыт с им к яво гусарам, они будуть мене рады.
— Так и сказал?
— Да, дядинько, точно так тота человек яво слова мене передал. Я ж скумекала, вы уехали, дядько Пахом в другой горнице с машиной своей ковырятся, отчаво б мене не пойти с Бруном, раз они так просят.
— Стало быть, и пошла?
— Пошла, дядинько! Гусары ихние всамделишь мене рады были. Смеялись, на гитаре бренькали, чаем с конфектами и каким-то конфитюром напоили. А опосля я им пела да плясала.
— Ну и как, понравилось гусарам твоё пение с танцами? — Строгость на лице Павла улетучилась без следа, он смотрел на девочку и улыбался, как ребёнок.
— Очен, очен пондравилось, дядинько! — поняв, что прощена, с жаром отвечала Акулина, забираясь ротмистру на колени. — А опосля пришёл ешшо какой-то ихний начальник, я и яму́ сплясала. Он мене всё «мерси» грил и ручку целовал. И вона, колечко подарил, сам на палец мене надел, — показала она золотое кольцо с сапфиром замечательной старинной огранки.
— Да, Акулина… — любуясь кольцом и его обладательницей, только и произнёс Павел.
— Ну а опосля я тако притомилась, што спатки захотела. Мене Брун и повёл домой. И тогда ж яво какой-то злый дядько на улице бранить зачал.
— Откуда знаешь, что он бранил Брюно? Язык французский успела выучить, что ли?!
— Успела — не успела, но што добра Бруна бранят — поняла. Больно уж зло тот дядько зрил на няво. Да и на мене тож.
— Стало быть, как ты говоришь и елико я уразумел, тот злой дядька сержанта Брюно услал куда-то?
— Услал, услал, мене уж другой ихний гусар проводил.
— И до нас не довёл?!
— Яво в ворота не впускали, пропуск какой-та потребен был. Тогда ж он и спросил таво здоровушего Пьера, што при воротах стоял, мене довесть. Тока, покамест они меж собою балакали, я у ворот присела, да, видать, и сомлела. Солнышко сморило мене.
— Не солнышко тут виновато, а ликёр с коньяком, который тебе гусары усердно в чай подливали, а ты выкушать изволила. Ведь так дело было, признавайся?!
— Ой, так, дядинько, так! Глытанула яво маленько! — принялась ластиться к Овчарову Акулина.